Точка опоры
Шрифт:
Впереди короткая реплика Чебутыкина, после нее Ирина заговорит о том, что знает, как надо жить. "Человек должен трудиться".
"Так, так, - в душе подбадривал Савва Тимофеевич.
– Так. Слава богу, начинаешь входить в роль". И у него отлегло от сердца.
Окинув взглядом зал, он успокоился: принимают так же, как на предыдущих спектаклях, - вслушиваются в каждое слово. Зачаровала зрителей!
Но вот Ирина остается наедине с Тузенбахом. Тихим голосом говорит барону, что жизнь только кажется прекрасной. И опять чувствуется незнакомый ранее надрыв:
– "У нас, трех сестер, жизнь не была еще прекрасной, она заглушала нас, как сорная трава... Текут у меня слезы..."
И слезы не актерские - настоящий взрыв потрясенной
Видимо, тяжело ей сегодня. Так тяжело после вчерашнего потрясения, как еще не бывало на этих подмостках.
И Савва Тимофеевич, вздохнув, вспомнил о новом студенческом возмущении, о глупых царских репрессалиях...
...Репрессалии совпали с отставкой министра просвещения, восьмидесятилетнего генерал-адъютанта Ванновского. Престарелый служака ушел с поста не по доброй воле. "Маленький полковник" надеялся, что бывалый генерал, шестнадцать лет возглавляющий военное министерство, сумеет "успокоить и умиротворить взбаламученное море учащейся молодежи", а тот, вместо решительного усмирения, осмелился предложить проект "перемен в школьной системе". Либерализм! Попустительство! Последовал "высочайший рескрипт" о немедленной отставке. И тотчас же началось "умиротворение". Москва пережила десять тревожных ночей. Жандармы рыскали по городу, вламывались в убогие студенческие комнатушки, рылись в книгах и письмах, перетрясали бедные пожитки, тесаками вспарывали тюфяки и подушки. Из университета было исключено четыреста студентов! Их друзья на вчерашний день назначили демонстрацию, но все улицы возле университета были с утра перекрыты шеренгами солдат. Говорят, в подвалах храма Христа Спасителя по приказу великого князя, провалиться бы ему в тартарары, запрятали два батальона пехоты, чтобы в опасную минуту быть наготове. Все заводы и фабрики были окружены войсками: помощи студентам ждать неоткуда. Бедняги забаррикадировались в актовом зале, через разбитое окно вывесили красный флаг с единственным словом: "Свобода". Но еще с ночи в университет были тайком введены солдаты. По команде офицеров они штыками взломали двери, раскидали баррикады. И студентам волей-неволей пришлось очищать свои карманы: полетели в окна листовки и револьверы... Жандармы, избивая осажденных, приговаривали:
– Это вам за "свободу"!
– Это за "учредительное собрание"!
А вечером, очистив улицы от публики, студентов погнали в Бутырки. Больше тысячи человек! По бокам шли солдаты, как в атаке, с винтовками наперевес, ехали конные жандармы и драгуны с обнаженными шашками...
Заступники Ники-Милуши выиграли сражение!.. Рассказывают, что в этот час настоятель храма Христа Спасителя служил благодарственный молебен!..
"А среди студентов мог оказаться этот... Как его?.. Дядя Миша! вспомнил Савва Тимофеевич.
– Репетитор сына Марии Федоровны. С Бауманом был связан... Конечно, мог... Она его так ценит, так уважает... Есть отчего болеть сердцу!.. И как она, голубушка, только держится на сцене?!"
Дождавшись антракта, Морозов поспешил за кулисы. Шел не мелкими, как обычно, а широкими, беспокойными шагами.
Первой ему встретилась Маша - Ольга Книппер, еще не успевшая войти в свою уборную.
– Ой, Савва Тимофеевич!..
– махнула рукой.
– Сегодня отчаянный спектакль!.. Ужасный!.. Наша Маруся потеряла волю над собой. До выхода ревела и сейчас вся в слезах. Не случилось бы беды... Может, вам лучше не ходить к ней?
– Нет, я все-таки загляну.
– Ну, с богом!..
Андреева узнала его по стуку; всхлипывая перед зеркалом, откликнулась:
– Войдите, Савва... Тимофеевич...
– Приложила платок к глазам.
– Мария Федоровна, голубушка!.. Не надо так...
– говорил Морозов, целуя то одну, то другую ее руку.
– Успокойтесь, милая!..
– Провал?! Полный провал?! Говорите правду.
– Да что вы?! Как всегда - большой успех! Вы же слышали аплодисменты.
– Ничего я не слышала... Об одном думала: скрыться
– Понимаю... И вы успокойтесь... Ну, подержат несколько дней и отпустят. Случалось ведь так...
– А в прошлом году - в солдаты. И нынче могут так же... В ссылку угонят, в Сибирь.
– Мария Федоровна повернулась к Морозову и взяла его за руки.
– Савва Тимофеевич, на вас надежда. Если их - в Сибирь, купите всем полушубки. Чего вам стоит? Вы же можете. И кого удастся - на поруки до приговора.
Морозов понимал, что Мария Федоровна беспокоится, прежде всего, о Дяде Мише, который доставляет ей нелегальную литературу, а она продолжала:
– Придется попросить Желябужского. Он не откажет. При всех своих регалиях поедет к Трепову. Ему это удобнее. Поручится за Дядю Мишу. И вы, Савва Тимофеевич, голубчик...
– Все сделаю, любезная. Полушубки будут.
– Морозов опять поцеловал руки Андреевой.
– Только вы успокойтесь. Вам же через несколько минут на сцену...
– Я уже спокойна. Верьте мне.
– Мария Федоровна повернулась к зеркалу, начала пудрить точеный нос и щеки.
– Совершенно спокойна. Даже стыдно, что так распустила нервы... Больше этого не будет. А вас прошу: досмотрите до конца. Буду чувствовать, что вы здесь, и возьму себя в руки. Не подведу.
– Я уверен. Вы можете, - сказал Морозов от двери.
– А утром, с вашего разрешения, наведаюсь к вам.
– Мария Федоровна, голубушка!..
– говорил Морозов, входя в гостиную и протягивая руки Андреевой.
– Куда прикажете - полушубки?
– Уже есть?! Прямо сюда.
– Смелая женщина!.. А я бы все же посоветовал: поосторожнее.
– Я, - улыбнулась Андреева, опускаясь в кресло, дама-благотворительница!
– Зубатов может и к вам подослать бегунков. Посматривайте.
– Савва Тимофеевич сел по другую сторону столика.
– Уж больно хитер окаянный! Изворотлив, яко змий. Но, поверьте мне, скоро сломает себе шею. На этих полицейских рабочих организациях. Наши промышленники потеряли терпение, послали депутацию в Петербург: дескать, сеет вражду между рабочими и хозяевами, по-своему держит руку мастеровщины. Они так понимают. Будут молить о мире и благоденствии. А ваши говорят: мира не будет. И, я чую, правда на их стороне. На горизонте собираются тучи. Над людским морем реет буревестник.
– Взглянул в глаза.
– Вы от Горького не получали писем? Здоров ли Алексеюшко?
– Кажется, ему лучше... Пьесу пишет...
– Поторапливайте... К будущему сезону...
Морозов вспомнил вчерашний спектакль и хозяйку дома в одной из самых обаятельных ее ролей. Ирина, стройная, легкая, элегантная двадцатилетняя девушка с большими карими глазами... Много раз смотрел и всегда забывал, что актрисе скоро исполнится тридцать пять: перед ним было одно из чудес перевоплощения. Молоденькая, в белом... Чебутыкин говорит ей нежно: "Птица моя белая..." Несомненно, Антон Павлович писал роль для нее Она и впрямь напоминает птицу... в клетке. Обвел глазами гостиную, будто видел впервые полированную мебель, плафон с тонкой лепкой, бархатные портьеры с золотистой бахромой.
"Холодно и одиноко ей, как птице в золоченой клетке. И в глазах задумчивость, ожидание чего-то нового, значительного. Не только оваций зрительного зала... Чего-то большего..."
После мимолетного раздумья, озадачившего хозяйку, сказал:
– И для вас в его новой пьесе, надеюсь, найдется роль?.. Он не может не написать...
– Не знаю... Не думаю... Бедные студенты нейдут из головы... И еще у меня...
– Мария Федоровна порывисто приподнялась, будто решаясь на что-то отчаянное, и кинула жаркий взгляд в маленькие глаза собеседника.
– Еще одна просьба... Вы уж извините, Савва Тимофеевич, миленький!.. Но Горький далеко, и мне, кроме вас, обратиться не к кому.