Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Том 4. Из деревенского дневника
Шрифт:

«Но теперь, когда меня в деревню никто не назначал;теперь, когда я явился в деревню не на лето, как являлся в свою деревню в качестве барина; когда меня в эту деревню привела жизнь — тут-то я и испугался… Не на шутку испугался. — Зачем я здесь? на каждом шагу стало мне лезть в голову… Пищат цыплята, едет борона с поля, блеет овца, мычит корова — все это что-то мне чужое, идет куда-то по своему делу, в свое место, словом — мимо меня… Я до того растерялся, что, желая объяснить себе мое появление в деревне и с страшными усилиями пытаясь восстановить в своей памяти те бесчисленные иллюстрации, которыми в моем воображении были разрисованы мужик и деревня, решительно ничего не мог припомнить… Точно никаких иллюстраций и не было. Думал-думал, наконец придумал: „пошлю-ка я за водкой в кабак!“ Ха-ха-ха… Принесли — „Славянской“, „высшей“; с тех пор я и придерживаюсь ее — и ничего: облегчает!..»

— Какие же такие иллюстрации придумали вы к мужику? Чем могли вы его разрисовать?

— Мужика-то? О, батюшки!

Барин вдруг оживился, и глаза его засверкали какою-то совершенно детскою, улыбающеюся радостью.

— Мужика-то не разрисовать?.. Если на то пошло, так я вам скажу, что именно только одного мужика в настоящие дни и можно разрисовывать так, что только мурашки по коже забегают от восхищения… Только одного мужика!

— Какого же? Вот этого самого Марка, Ивана, Кузьму?

— Какого же еще? Разумеется, этого самого… Именно

их-то, этих Иванов, Федосеев и можно воображению окружать великолепием… Все, что окружалось, надоело… Теперь великолепней мужика ничего нет на свете…

— Да, если его раскрасить…

— Прибавьте — и потому еще, что его можно раскрасить… На всем другом краска лупится, слезает.

— Право, я бы очень хотел послушать, как вы раскрасите мне какого-нибудь из этих Иванов?..

— Ничего нет легче!.. Позвольте мне припомнить вам один разговор именно по этому же поводу… Тут так раскрасили этого Ивана, что лучше покуда и не требуется… Этот разговор происходил года четыре-пять тому назад, за границей. Я в ту пору шатался там в самом ужасном состоянии духа. Какая-то сильнейшая нравственная оскомина ежеминутно отравляла мое существование. Все, что мне ни припоминалось в моем прошлом, все, что ни видел я перед собою в настоящем, все каждую минуту возбуждало во мне это нестерпимое ощущение оскомины, и я просто не знал что делать. Только в кружках русской молодежи, куда я иной раз — в лучшие из моих сквернейших минут — заходил, только тут иной раз передо мной как будто что-то прояснялось. Но, разумеется, между мною, уже седеющею, изломанной дубиной, и ими — живущими, молодыми — никакой прочной связи не было: так только, в качестве благородного свидетеля, я и мог быть переносим и принят… Так вот раз, когда я забрел в один из этих кружков, мне пришлось натолкнуться, разумеется, на разговор и, разумеется, о народе (это уж всегда!..) Едва я услыхал слова: «мужик», «народная жизнь», и проч. и проч., как тотчас же почувствовал ощущение оскомины и поспешил выйти на балкончик, стараясь не слушать этих разговоров о народе (господи! сколько сам я молотил о нем моим празднословным языком!), и старался развлечь себя предметами посторонними…

Балкончик был маленький, какой бывает у квартир в одно окно, в полторы комнаты, и висел над улицей необыкновенно высоко: он висел, впрочем, не над одной только улицей, а выходил углом на площадь, куда сходились еще три или четыре других улиц, спускаясь с возвышенностей. Место было необыкновенно типическое: асфальтовая площадь с массивным газовым фонарем посредине и широкий асфальтовый проспект перерезывал ее поперек, с жиденькими рядами платановых деревьев по его обеим сторонам — одни они только нарушали своим ординарным видом оригинальный характер старого квартала, искрещенного переулками, узенькими, кривыми, поминутно раскалывавшимися на новые и кривые переулки, обставленные высокими закопченными домами, облепленными закопченными вывесками маленьких кафе, угольных лавок, лавок всякого старья, тряпья и хлама, и населенные несметным числом народа, кишащего как в муравейнике. Но и полная жизни картина этого муравейника, которую я созерцал с моей обсерватории, нисколько не улучшала моего нравственного состояния и не уничтожала ощущения оскомины, несмотря на то, что эта мелькавшая передо мною жизнь почти ежеминутно менялась, как в калейдоскопе, поминутно складываясь, благодаря нагрянувшему омнибусу, барабанному бою, взводу солдат и т. д. — все в новые и в новые перестановки людских фигур. Никоим образом я не мог заглушить в себе этого в высшей степени беспорядочного потока мыслей, неведомо откуда залетавших в голову и неведомо какую связь между собою имевших. И завидовал-то я людям этого муравейника, и ненавидел, и о культуре думал, и о Бисмарке, и о том, что хорошо бы все это рассыпать прахом, и неожиданно о моем личном деле, и потом вдруг о войне. И — то мне казалось, что «мы» всё возьмем и разобьем, а то я вдруг, не знаю почему, желал, чтобы нас «раскатали»… Словом, бог знает, что такое толпилось во мне, и саднило, и ело, без всякого толку, и я, несмотря на страстное желание не слушать разговоров внутри комнаты, должен был их слушать, так как решительно не мог на чем-нибудь определенно сосредоточиться… Долетали поэтому до меня разные отрывочные фразы, которые я большею частью уже и говорил и слышал. Только один из русских, удивительно нежное создание и страшно измученный личными несчастьями человек, — только он один на минуту остановил было мое внимание некоторыми цифрами, касавшимися самых, по-видимому, незатейливых сторон крестьянского труда.

«Знаете ли, сколько раз нужно ударить цепом, чтобы обмолотить столько-то ржи?» — спрашивал он. «А сколько?» — «Двадцать восемь тысяч раз!..» — «А знаете, сколько верст надо пройти, чтобы вспахать десятину?» И т. д. И всегда выходили удивительные цифры, невольно обращавшие на себя внимание своими непомерными размерами и рисовавшие хлебопашество делом необычайно трудным. Этими цифрами будущий писатель (молодой человек этот писал повесть «Пахарь»)хотел тронуть общество, тронуть сильнее, чем это делалось до сих пор, и заставить его любить этого мужика, который, несмотря на весь гнет своего положения, добр, самоотвержен, не корыстен и т. д. и т. д. Все это более или менее известно, и я, несколько озадаченный цифрами, вновь предался пустопорожнему унынию, когда пошли вновь общие рассуждения.

— Да что это вы, Кузнецов, все плачетесь? — вдруг заговорил молодой, необыкновенно талантливый мальчик — ни в ком во всю свою жизнь не видел я такой страстной жажды сунуть себя в какое-нибудь самое опасное, самое смелое, дерзкое дело, как в нем… — Почему вы сидите на несчастиях одного только мужика? Вот вы говорите, что мужик не видит света, потому что — то стоит целый день у цепа, то полгода ходит за сохой… Ну а банкир, с вашей точки зрения, не такое же несчастное существо? Ведь и он целые дни стоит у бумаг и у связанных с ними миллионов случайностей… Там все цеп да цеп, да двадцать верст в день по пашне, а тут всё днем и ночью — деньги, деньги, деньги, и десятки верст на бирже, и точно так же, как для мужика град, так для этого мученика денег тысячи случайностей: оборвалась проволока, опоздал купить такую-то бумагу — пропал, загремел в бездну со всеми своими экипажами и содержанками, и прямо в пасть целой толпы озлобленных людей. Благодаря этой проволоке, благодаря тому, что через Ламанш оборвался телеграф, что Дон-Карлос проиграл битву, что Абдул-Азис неосторожно поиграл с ножницами, — его могут сразу возненавидеть все и будут рвать, как собаки волка, начиная от кучера, которому нужно получить грош, до жены, дочери, родного сына… Ну, как по-вашему, это — не мученик? Что ж, видит он свет? Есть ему минутка подумать о чем-нибудь другом, кроме той же, только банкирской, сохи — бумаг, денег?.. Ну, а если несчастия господ банкиров вас не трогают, так вот вам — кондуктор омнибуса: он целый божий день, с семи часов утра до одиннадцати часов ночи, за полтора рубля серебром вознаграждения, треплется на подножке кареты, буквально не смея отойти, треплется целые годы на одних и тех же улицах, мимо одних и тех же домов. Видит ли он белый свет? А инженер, а священник: разве все это не привязано к своей сохе? Какой такой общий разговор может быть у священника и актера, у инженера и кондуктора, у сапожника и банкира? Это все до такой степени оторвано друг от друга микроскопичностью смысла своего труда, что вылилось почти в такой же резкой форме, как птица, рыба и т. д.

Именно в смысле необыкновенного разнообразия не физической только, а нравственной деятельности, требуемой крестьянским трудом, обиходом его домашней жизни, участь мужика-крестьянина и представляется не только не печальною, но и решительно завидною сравнительно со всеми бесчисленными профессиями, на которые раскололся род человеческий. «Мы всё сами», — говорит мужик; он самдобывает хлеб, самдобывает кожу на сапоги, овчину на тулуп; он самткет себе рубашку, словом — он все сам.Умственная деятельность его постоянно в работе, постоянно в наблюдении, потому что этого требует разнообразие его деятельности… Одна добыча хлеба ставит его в зависимость, от тысячи явлений природы, от тысячи коммерческих, финансовых соображений. Он смотрит и изучает небо и землю, примечает движение ветра и силу тумана — тысячи вещей, из которых на каждой, где-нибудь в казенном здании, сидит по специалисту с хорошим окладом, сидит, совершенно отделившись от света и ничего не понимая, кроме своего оплачиваемого труда. «Все сам»— этого довольно, чтобы представить себе, что в мужицкой крестьянской избе сходятся в каждом из обитателей этой семьи тысячи всевозможных специальностей, что в ней царит постоянная умственная деятельность, что в ней — бездна знания… («Знания?» — возопил Кузнецов. «Да, да, знания… подождите горячиться!..») Такая бездна и разнообразие знания, что вот этот серый, аляповатый мужик поймет какого угодно специалиста и поможет ему, а специалист ничего в мужицких нуждах, в мужицких речах не поймет… Приезжай в любую русскую деревню Дарвин, Гумбольдт, кто угодно; и если им в их работах придется делать дело с мужиками, то они непременно найдут людей, которые поймут, что им нужно, принесут камень, зверька и т. д. Поймут, потому что каждый наблюдал так же хорошо (только по-своему) то же самое, что и Гумбольдт и Дарвин. А спроси мужик что-нибудь у этого Гумбольдта из своего обихода — Гумбольдт его не поймет, потому что и речь-то мужика, то есть человека, широко и разносторонне развитого, в своей сжатости, всегда касается одновременно массы разнообразнейших явлений, одновременно им обсуждаемых, или по крайней мере принимаемых во внимание, и, стало быть, темна, сложна, непонятна для всякого, думающего «по своей части». Вы вот не согласны с моей фразой, что у мужика бездна знаний, а я думаю напротив — я даже полагаю, что мужик, который все сам,знает решительно все… («Все?!» — «Все, что знает каждый из тысячи специалистов знания».) У него… да что вы хотите! Просто-таки все знает — да и шабаш! Он — инженер и механик, он строит гати, плотины, мосты, мельницы (ветряные, водяные). Он и ботаник и зоолог; он знает каждую травку, знает каждое, самое ничтожное свойство травки; знает, какой зверь, какая птица как живет, то есть знает ее слабые стороны, знает ее хитрости, словом — решительно все, что знает Брем. Он и анатом, давно и основательно знакомый с тем, что делается у зверя в нутре; он и медик, так как у него миллион сведений по медицинской части, с таким же вероятным успехом действия, как и сведения Боткина… Да что я! — больше, чем у Боткина: он останавливает кровь одним словом, он вылечивает укушение змеи, пошептав что-то над осиновой корой и приложив к больному месту… Он и спирит и знаток тайных невидимых сил, которых господа Бутлеров и Вагнер разыскивают под столами и под диванами, не получив, впрочем, никаких существенных результатов. У мужика результаты давно есть: чорт есть— и мужик знает его характер, цель существования, цвет шерсти, длину рог и хвоста, потому что его, вот как вас, — так близко видел и держал за ногу (нога у него утиная, только шершавая, с шерстью)… Словом, ни у одного, кроме мужика, счастливца на белом свете, нет такой удивительно разнообразной, всесторонней внутренней умственной жизни. Ни у кого и не может быть такого разнообразия наблюдательности, такого обилия знаний, каким наделен мужик, благодаря именно характеру его труда, который требует от человека самого широкого развития, благодаря его положению, требующему, чтоб он все сам.Кто сочиняет и поет навеки остающиеся песни? — мужик. Где найдете вы настоящее, неподкупное веселье, чистое, как чисто оно в детской душе? — у мужика. Кто здоров, силен, великодушен, так, просто великодушен без соображения и форсу? — опять же мужик. Кто всякому поможет, найдется во всяком положении и все перенесет, все поймет? — опять тот же самый мужик… И наконец, при мало-мальски сносных обстоятельствах, у того же самого мужика бывают — и только у него одного — минуты наиполнейшего, широчайшего счастия… Видите, как плохо-то мужику!.. Ему лучше всех! («Ну уж врете!..» — завопил Кузнецов.) Несомненно лучше, если бы только вы, господа интеллигенция с госпожою цивилизацией, не рвали этой здоровой, полной жизненной силы клеточки крестьянского дома на части; если бы вы не доводили ее до распадения какими-то непонятными требованиями, постоянно от нее отнимая и ровно ничего не давая взамен… Почему вы не считаете своей святой обязанностью давать ей настоящиезнания, последние слова ваших наук? Там, где все, всё сами, — там всё поймут, всё нужное возьмут, а главное — все пойдет впрок: все переработается гораздо лучше, чем у вас, иссыхающих над своими специальностями, да еще в одиночку…

Признаюсь, — продолжал балашовский барин: — много я болтал о мужике, знал я его за железную грудь, и за мученика, и за страдальца, но счастливейшим из смертных ни я, да и никто еще его не считал… Невольно я стал внимательно следить за этой иллюстрацией к мужику и чувствовал, что она мной овладевает, что путаница мыслей и чувств, одолевавших меня, начинала принимать некоторые формы… потому что ведь, право, разрисовано — ничего-таки?»

— Разрисовано — ничего! — сказал и я.

— И лучше, лучше еще можно разрисовать. Я сегодня не в ударе, а то я бы сам…

— И так хорошо, — сказал я. — И этого пока достаточно… Так именно эта иллюстрация и привела вас сюда?

— Сюда привела меня жизнь! Жизнь русская, ежедневная, обыкновенная жизнь обыкновенного дворянина привела меня к тому, чтобы иллюстрации эти пришлись мне по душе. Эта самая жизнь заставила меня жаждать выхода, обновления, выхода из этой бесконечной, тягостной, ежедневной фальши и лживости, переполняющих жизнь не то чтобы интеллигентного россиянина, а так, просто жизнь обыкновенного неплательщика… Было в моей жизни так много напрасно и глупо-мучительного, что мужик, иллюстрированный вышеупомянутым способом, не только не терял своих удивительно привлекательных красок, но, напротив, я сам лично, боясь опять остаться с моей оскоминой, стал расписывать его еще ярче, еще великолепнее…

— Еще великолепнее? — изумился я. — Как же и чем вы еще его расписали?..

— А расписал я его таким манером… Впрочем, необходимо прибавить еще несколько слов из соображений по этому поводу того мальчика, который сумел так весело посмотреть на мужика… Развив свой взгляд на этого счастливца, он сказал, обращаясь к Кузнецову: «Нет, Кузнецов, все— несчастные, всемнужна помощь и спасение, и между всеми-то этими формами жизни, приводящими к несчастию, только мужицкая форма и содержание жизни и имеют для всех спасительную будущность… Только человек, который может все сами не будет иметь надобности перерывать другому человеку горла, чтобы добыть то, что сам не может, не имеет, — вот он-то и есть „идеал“».

Поделиться:
Популярные книги

Проклятый Лекарь. Род III

Скабер Артемий
3. Каратель
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Проклятый Лекарь. Род III

Мастер Разума III

Кронос Александр
3. Мастер Разума
Фантастика:
героическая фантастика
попаданцы
аниме
5.25
рейтинг книги
Мастер Разума III

Измена. Возвращение любви!

Леманн Анастасия
3. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Возвращение любви!

Неудержимый. Книга XI

Боярский Андрей
11. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XI

Сердце Дракона. Том 9

Клеванский Кирилл Сергеевич
9. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.69
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 9

Война

Валериев Игорь
7. Ермак
Фантастика:
боевая фантастика
альтернативная история
5.25
рейтинг книги
Война

Под маской моего мужа

Рам Янка
Любовные романы:
современные любовные романы
5.67
рейтинг книги
Под маской моего мужа

Камень. Книга 3

Минин Станислав
3. Камень
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
8.58
рейтинг книги
Камень. Книга 3

Измена. Право на счастье

Вирго Софи
1. Чем закончится измена
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Право на счастье

Газлайтер. Том 12

Володин Григорий Григорьевич
12. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 12

Сиротка

Первухин Андрей Евгеньевич
1. Сиротка
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Сиротка

Охота на эмиссара

Катрин Селина
1. Федерация Объединённых Миров
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Охота на эмиссара

Кодекс Охотника. Книга XV

Винокуров Юрий
15. Кодекс Охотника
Фантастика:
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XV

Сердце Дракона. Том 12

Клеванский Кирилл Сергеевич
12. Сердце дракона
Фантастика:
фэнтези
героическая фантастика
боевая фантастика
7.29
рейтинг книги
Сердце Дракона. Том 12