Том 4. Из деревенского дневника
Шрифт:
— Малина! — сказал староста…
— То есть — чудо что такое! Лучше всякой малины… ахти — малина… А ежели мы да они сольемся, да в том самом виде, как сию минуту…
— Свинья не тронет! — досказал староста и захохотал.
— Правда, брат, правда!.. Именно не тронет!.. И свинья понюхает этот лимонад — и прочь!.. Налей-ко мне, Марк!..
Барин подставил рюмку.
— Уж наливай, Марк Иванов, — сказал староста, — всем! что уж…
Марк налил все рюмки, но пить не было никакой возможности, в комнате стояла нестерпимая духота от самовара, от солнца, вдруг начавшего жечь июльским полуденным огнем, и от раскаленной печки… Выпили только один из крестьян, сам Марк да балашовский барин.
— Нет, ребята!.. — заговорил каким-то обиженным тоном балашовский барин, кое-как преодолев эту вторую рюмку: — Вот что я вам скажу — обидели вы меня!..
— Чем же,
— Обидели, братцы, обидели! Ехал я к вам: думаю, буду жить с вами, помогать — денег мне от вас не нужно, — хлопотать за вас, за вашу крестьянскую семью. Я думал, что деревня — это простая семья, в которой только и можно жить…
Мужики вздыхали, а староста только мотнул головой, как бы говоря: «Невесть что городит». А барин между тем вновь сам налил себе полрюмки, быстро проглотил и продолжал:
— …А у них тут не только никакой семьи не оказывается — какое!.. Лезут друг от друга в разные стороны… Представьте себе, что тут творится, — исключительно обращаясь ко мне, говорил барин. — Вот я сейчас спрашивал их про Евсея, которого они высекли за упорство, «за то, что занимается упорством и леностью»(так у них пишется в протоколах волостных судов). Этот Евсей — завзятый охотник, предан он своему делу страстно. Семьи, кроме жены, у него нет никакой; хозяйничать надо, стало быть, с работником. Но у Евсея, помимо того, что сердце вообще не лежит к хозяйству, вследствие его специальности, у него, вследствие той же специальности, и средства-то случайные: хорошо, вспомнит про него какой-нибудь барин, которому он мог услужить на охоте, поможет, Евсей и справится, а нет — сидит так… Я этого Евсея знаю; это — истый художник, страстный любитель своего дела и потому добрейший парень. В охотничьем мире он известен очень многим петербургским тузам и благодаря этому сослужил своим сельчанам большую службу. У крестьян этой деревни, вот у этих самых (он указал на сидевших за столом крестьян), больше десяти лет шел спор с помещиком за надел. Они на это дело, как рассказывают, истратили больше тысячи рублей серебром, но толку никакого не добились. Тогда Евсей, несмотря на то, что лично ему земля эта была не нужна, — я говорил, что он был плохой хозяин, — задумал помочь своим товарищам, помочь просто так, по доброте. Он отправился в Петербург, разыскал одного из господ, которого знал как охотника и который, как оказалось, был лицом влиятельным, рассказал ему все дело и, без одной копейки расходов, благодаря своему личному уменью затронуть человеческую струну, выиграл процесс не больше как в полтора месяца со всеми проволочками. Теперь, благодаря этому Евеею, у этих вот джентльменов (опять он указал на крестьян) двадцать десятин мелколесья с отличными сенами и отличные луга. И что ж? Этого человека, который на вечные времена сделал им доброе дело, эти же самые джентльмены выдрали розгами за невзнос податей.
— Постой! — остановил барина один из крестьян, видимо взволнованный рассказом. — Погоди, Ликсан Ликсаныч. Слышал ты звон, да не знаешь, где он.
— Ну где ж? — обратился к нему барин.
— А вот где… Которую землю Евсей отбил, той земли владетель — стало быть, наш бывший барин — и посейчас в присутствии служит, в крестьянском…
— Член… — прибавил другой крестьянин.
— В членах. Когда от него это угодье отошло, он и подвел, чрез старшин и через судей, против Евсея… Судьи-то, братец ты мой, из всей волости выборные… Кабы из нашей из одной деревни они выбирались, небось бы…
— Ну ладно, ладно… — перебил его барин, торопясь досказать свою речь, — стало быть, это не здешние судьи, а люди, которые не знали Евсея, приговорили его к сечению, потому что им это было внушено и, пожалуй, приказано.
— Вестимо так!
— А вы высекли вашего благодетеля только потому, что было приказано. Так? Ведь высекли-то? Ведь у этого волостного правления?.. Так ай нет?
Крестьяне молчали. Только тот, который возражал, как-то нетерпеливо схватился за свою грудь, что-то, по-видимому, желал возразить, но только мотнул головой и махнул рукой…
— Как вам нравится этакая непосредственность? — обратился он ко мне.
— Да нешто, кабы ежели… — совершенно огорченным тоном заговорил было опять мужик, но барин не дал ему окончить и перебил вопросом:
—
Вместо ответа на этот вопрос другой из порядочных крестьян, все время молчавший, неожиданно и медленно проговорил:
— В случае ежели что, и Евсей твой тоже бы нашего брата не помиловал… Прикажут наказать да прут б руки дадут, так и Евсей твой…
— Ну вот! — стукнув кулаком, завопил барин. — Вот тут и сливайся с ними… Сегодня я сольюсь, а они меня завтра в волости выдерут либо самого заставят драть…
И он, как говорится, «хлопнул» еще рюмку водки и видимо охмелел…
— Теперь еще куплетик, — отирая уж просто ладонью свои усы, продолжал он. — Здешняя помещица отдала свою землю и усадьбу в аренду одной петербургской немке… Эта аренда — тоже превосходнейшая иллюстрация к пониманию теперешних взаимных отношений вот этих господ… Это прелесть, и мы еще поговорим… Не в том дело. Дело в том, что как ни подла и ни жадна эта немецкая тварь, все-таки уж одно незнание языка заставляет ее прибегать к помощи наших соотечественников, то есть к помощи этих же язевских обывателей, против техже язевских обывателей… На ее счастие, в числе этих господ (опять указание на гостей) отыскалось одно удивительно пригодное для этого немецкого животного русское животное. Это еще молодой парень; но такой глубокой природной кровожадности, такой глубокой ненависти к своему брату-крестьянину я решительно не видал, даже не мог предполагать, хотя и теперь порядочно-таки насмотрелся на их взаимную любовь…
— Зверь — уж что… — подтвердил один из крестьян. — Это верно!
— Я понимаю, что могут быть тысячи причин, объясняющих это уродство; дело не в том. В обществе, в общине, какою я предполагал русскую деревню, такой человек — первый враг, язвы сибирской хуже… Всю силу своей умственной деятельности — а парень он не глупый — он устремляет на то, чтобы затруднить отношения, которые приходится иметь ему с крестьянином, своим же односельчанином. Только из какой-то непостижимой потребности делать зло он привязывается к интересам лиц, которые как раз противоположны интересам его близких! — так вернее и жестче для этой немки слуги едва ли сыскать возможно. Эта шельма — его звать Федосей — этот Федосей неусыпно сторожит ее интересы, точно это его кровное добро… Представьте, он выучил почти наизусть (грамотный!) судебные уставы, знает все закорючки, путает ими крестьян и, разумеется, выигрывает процессы. Помимо этой непонятной злобы против своих, он вообще злой человек: он любит смотреть на смерть животных… любит смотреть на страдания… В прошлом году он, например, сжег в печке девять щенят, которых его немка приказала ему утопить… Понимаете ли, ведь надо быть зверем, чтобы решиться на эту операцию, чтобы нарочно растопить прачечную печь и бросать в огонь по одному щенку…
— Я ему сто раз говорил, — вставил свое словечко Марк: — помрешь сам такою же смертью!
— И что ж? И так… И помрет! Верно это!.. — прибавил мужик, огорчившийся словами барина и все время не перестававший о чем-то упорно и горько думать…
— Так вот этот зверь, — продолжал барин, — однажды заметил, что из немкина амбара пропадает мука. Пять ночей кряду, не смыкая глаз, имел он терпенье высидеть за амбаром со шкворнем в руках, выжидая вора… На шестую — он сам говорил мне, что была темь и дождь, — он, наконец, заприметил какую-то фигуру, пробиравшуюся через двор. Впоследствии оказалось, что это мужик шел за бабкой-повитухой… Не долго думая, верный страж немкиных интересов погнался за этой фигурой и, догнав, буквально изувечил человека тарантасным шкворнем. Он бил его по чем попало, раскроил голову в нескольких местах, словом — изуродовал зверски… Если бы вы посмотрели, с каким глубоким сознанием своей правоты рассказывал этот зверь мне, лично мне, это дело! Он выходил из принципа — «не тронь чужого» (потом я вам скажу, что это за чужое) и чувствовал себя как-то удивительно веселым… Он даже пришел ко мне жаловаться на свою хозяйку, заслышав, что она хочет простить (простить!) этого мужика.
— Что ж это такое? — говорил он обиженно… — Сейчас бы ушел, ежели б не контракт…
Но так как прощать невинного немке не пришлось, то Федосей и попал под суд… Суд этот был третьего дня, в воскресенье, — и что ж? Этот самый невинно обиженный человек, изуродованный во имя немкиной собственности, прощает врага всего язевского крестьянства — за полштоф!..»
— Сам же говоришь, драть нехорошо…
— Если прощать — прощай так, а не за полштоф… То-то и беда: не будь полштофа, вы бы высекли его, а полштоф-то и помешал.