Том 4. Из деревенского дневника
Шрифт:
— Ах, господи, господи! — широко вздохнув, произнес огорченный мужик. — Говоришь ты, братец ты мой, много, а сказал бы я тебе словечко…
— Знаю я твои словечки, — перебил его барин. — Бедность, сиротство — так? Теперь извольте прислушать…
Барин обратился исключительно ко мне.
— Эти люди, бедность которых уж, кажется, не подлежит никакому сомнению, эти самые люди, которым дорог каждый гривенник, каждая копейка, эти люди даром, за винодобровольно обязываются работать на эту самую немку, на вашу хозяйку… Вы ведь у нее нанимаете флигель, кажется?
Я подтвердил.
— Понимаете ли: даромобязались ей всей деревней работать триста сорок дней в году с лошадьми. То есть даромделают
— Барин! а барин! — заговорил огорченный мужик. — Право, ты меня в сердце ввел…
— Чем это я тебя рассердил?
— А тем… Поди-ко, спроси у хозяйки-то, у помещицы: даст она нам, мужикам, земли-то? Нет, не даст! Ей надобен один человек, один ответчик…
— Вот ты осерчал, вошел в сердце, а договорить-то мне и не дал…
— Ну договаривай!
— Изволь; а позволь тебя спросить: один кто-нибудь из вас не может, по вашему выбору, взять это дело на себя? Вот ты, ты — сельский староста, ты не пьешь, помещица тебя знает…
— Мне что же? я, слава богу, не сижу без хлеба, — холодно перебил речь барина староста. — Есть у меня пустоши тринадцать десятин, да у двух мужичков нанимаю: — куда уж мне с арендой!..
— Ну вот говорите с ними после этого! Вот они в каких, теперь отношениях… «Мне, мое, у меня, а там — прочие, другие, соседи — как знаешь!»
— Я всякому желаю, — кротко бормотал староста. — Дай бог всякому! Мне бог помог — и другим поможет.
— Знаю я, тебе как бог-то помог, — почти огрызаясь на старосту, произнес барин и, тотчас обратясь ко мне, продолжал: — вот, вот она где беда-то!.. Вот что въедается в деревенскую среду с каждым днем все сильней и сильней…
— Эх, барин, барин… Долго ты нас бранил, а и нам бы тебе можно словечко сказать… Худы мы — верно это…
— Друг ты мой любезный! — вдруг самым задушевным тоном произнес очевидно расстроенный барин: — неужели ты думаешь, что я, в самом деле, пришел сюда с вами ругаться?.. Чудаки вы этакие!.. Я ору на вас, потому что вы не верите, что мне вас жаль… Эх вы! Марк, купи-ка, брат, пивца.
Марк взял от барина деньги и мигом понесся в кабак.
— Не сольешься с вами, а сопьешься!.. Смотреть-то на вас — душа разрывается…
— То-то вот, барин, и есть, — говорил между тем огорченный. — «Дураки, да дураки… да пьяницы…» Были и мы, братец ты мой, хороши, да уж потом стали худы… Знаешь, чай, про мужика да про волка?
— Что такое? про какого мужика? — приподнимая опущенную на руки голову, устало произнес барин.
— Сказка такая есть: про мужика да про волка… Шел, стало быть, мужик с гумна, а навстречу волк бежит… «Мужик, мужик, спрячь меня, за мной охотники гонятся». Подумал мужик и спрятал волка в мешок; мешок у него с собой был… Вот хорошо… погоди, добёр, по-твоему, мужик-то?
— Добёр! — сказал барин как во сне.
— То-то что добёр; погляди, отчего он худ-то стал…
— Ну говори, валяй дальше.
— Ну, охотники проскакали, мужик и выпустил волка из мешка, а волк, как вылез, и говорит: «Теперь, мужик, я тебя съем!» — «Это как же так, — говорит мужик: — нешто так добро помнят?» — «Старое добро, — говорит волк, — забывается». Стал мужик спорить. Волк говорит: «Давай, у кого хочешь, спросим; ежели скажут, что забывается старое добро, тогда я тебя съем…» Подумал мужик, говорит — «ладно!» Пошли по дороге. Попадается старая лошадь, стали они у нее спрашивать: забывается ли старое добро? Лошадь им отвечает: «Служила я хозяину пятнадцать лет, работала день и ночь, а старше стала, ослепла — меня треснули дубиной вдоль спины и выгнали вон… Вот и плетусь умирать, куда ноги приведут… Старое добро, господа, всегда забывается…» Волк разинул рот, хотел мужика съесть; мужик говорит: «Нет, погоди, еще спросим у старичков». И стали они спрашивать у старых собак и у старых людей, и все им говорят: «забывается старое добро». Покуда, мол, нужно — кормят, а как состарился да не в силах работать — и издыхай, где хочешь. «Ну, мужик, — говорит волк: — теперь уж я тебя съем…» Видит мужик, дело его плохо. Вдруг бежит лисица. Мужик к ней: «Рассуди, говорит, нас!»
— Научен, брат научен!.. — твердил барин, поставив локти на стол и опустив в ладони лицо. — От этого-то и съела меня у вас тоска!..
— А был добёр, что говорить, всей душой готов!.. — продолжал мужик. — Да, как помусолили его хорошо, так и стал он цепом отбиваться и от ворога и от хитрого приятеля… Так-то, барин!
— Так, так, друг любезный, так!..
В это время явился Марк, нагруженный бутылками пива.
За этим пивом мы просидели в избе Марка еще часа два, если не больше, продолжая разговоры на ту же тему. Но теперь разговор наш принял несколько иное направление. Как бы утомившись своим негодованием на крестьянские безобразия, барин почти замолк и не то думал о чем-то своем, не то внимательно слушал слова крестьян, преимущественно слова огорченного крестьянина, который теперь почти один овладел беседою, и надо сказать правду: благодаря его разъяснениям, основанным на знании всей крестьянской подноготной, картина крестьянской жизни стала представляться вовсе не такой уж отчаянной, какая вышла благодаря наблюдениям «не слившегося» барина.
После крестин у Марка мы встречались с барином несколько раз. Однажды я сам пришел к нему в Балашово; в другой раз пришел он ко мне. Несмотря на то, что он прямо заявил о своем намерении жить и думать только вместе с народом; несмотря на то, что я, начиная со дня крестин и с долгого разговора о крестьянских делах, стал весьма прилежно думать о житье-бытье только деревенском, нам обоим не представлялось, однако, ничего более важного в практическом отношении, как вести обо всем этом разговоры (только разговоры!), и притом только барину с барином… Между тем этот самый предмет нашего разговора продолжал с непонятным упорством влачить свою ежедневную лямку; продолжал задаром работать на немку, продолжал сечь своих ближних в дни собрания волостных судов, мирился на полштофе, махал с раннего утра до поздней ночи косой, чтобы ночью не нагрянул дождь и не оставил бы его скотину на всю зиму без корму, словом — шел своей дорогой, а мы, опечаленные его участью, разговоры разговаривали… Постараюсь, впрочем, не потопить читателя в этом море слов, которые на досуге мы сумели произнести на благо народа, а изложу наши словопрения в возможно приличном виде.
— Каким путем?.. — восклицал балашовский барин: — чорт его знает, каким путем я думал слиться с ними… Да и слово-то это — «слияние» — какое-то дурацкое… Оно даже в голову не приходило… Я просто чувствовал, что сорок лет, которые у меня за спиной, словно сорок невидимых, но крепких рук примкнули меня к деревенскому плетню и не пускают… «Сливайся, седая каналья», — да и все тут!.. Уверяю вас, в первый же день, как только я приехал сюда, я испугался… ис-пу-гал-ся (повторил барин это слово с особенным ударением), именно потому, что не пускают сорок рук, а сам я того, что здесь делается, не понимаю!.. И представьте, я ведь двадцать тысяч раз бывал и живал в деревнях, ведь моя семья — помещики; потом я приезжал в эти деревни в виде отца-благодетеля, мирового посредника, земского гласного… Я ведь этот миссионерский путь проследовал, и никогда я ничего не пугался здесь и, в качестве миссионера, даже не только все якобы понимал, а и совершенствовал.