Тонкий лед
Шрифт:
К костру они вернулись с двумя мешками дров. Ребята закладывали в чугун кету, Федор Дмитриевич заваривал чай. Соколов подсел к нему, развязал рюкзак.
— Как там у тебя? Все ли спокойно?—спросил его Касьянов.
— Да разве у нас такое счастье случается? Вчера драку гасили. Фартовые хвосты подняли. Им кайф потребовался.
— Опять за чифир взялись?
— У них чаю больше, чем в столовой. Где берут, так и не поймем. Кто им его доставляет? Только проведу шмон, весь чай отберу а через неделю опять полно. В матрацах и наволочках, на чердаке, в пустотах стен и пола. Короче, куда ни сунься! Но в этот раз — не чифир. Заставили работяг концерт устроить, велели в баб переодеться. Те, понятное дело, забыковали. Куда ни шло покривляться, если водку обещают: мужики частушки могли б спеть, песни, сбацать «цыганочку»,— но переодеваться в баб — западло. Конечно, послали фартовых подальше. Те на рога вскочили, обиделись. Мужиков обозвали, грозить начали. Те про свои кулаки вспомнили. Ну, и сцепились. Кто кого чем достал уже не разобрать. Деда в «парашу» затолкали, да еще крышкой закрыли. Двое работяг на
— А с хрена концерт запросили? — удивился Егор.
— Такая блажь в башку стукнула. Они непредсказуемые. Ты сам видел, как наказывают провинившегося или проигравшего в карты. Для них все, кто не блатной,— не люди. В этот раз из брандспойта их поливали. Дубинки не погасили драку. Она началась после отбоя. Я приехал уже к полуночи, велел охране охладить кипящих. Утром «шизо» по швам трещало. Так они и там сцепились. Я всех предупредил, если не прекратят, пустим в «шизо» воду. Все захлебнутся. Никого живым не выпустим. Враз поутихли.
— А теперь ничего не утворят? — спросил Егор.
— Ты ж меня знаешь, я всех горячих и заводил в «шизо» сунул. Через месяц шелковые выйдут. С полгода от них шухера не будет.
— Хорошо, с ними справился, а пахан? — прищурился Касьянов.
— С этим свой базар. Достал он меня со своими фартовыми законами. Пахать он не будет, на подъем не встанет, на перекличку не появится. Ему — все западло. Долго я терпел, а потом устроил облом. Сунул в камеру-одиночку. Там шконка и «параша», больше ничего не помещается. От сырости дыхание заклинивает. Даже в жаркий день там колотун. Жратва — хлеб с кипятком и раз в неделю баланда. На том все! Он две недели терпел, потом взвыл, взмолился. А то ведь ему, козлу, западло было со мною, ментом, разговаривать. Ну, я ему и доказал, кто есть кто! Он в той одиночке еще тогда чуть не свихнулся, не привычен к одиночеству. Посмотрю, сколько времени теперь выдержит. Знаю, что его фартовая свора бучу вздумает поднять, чтоб освободили пахана. Но этих, которые теперь остались в бараке, охрана шутя сломает и погасит.
— Я тоже сегодня перегавкался с бабьем. На кухне и в столовой — грязь, а бабы сидят, базарят целой сворой. Они, видите ли, устали! Ну, и пообещал всех разогнать по цехам. Там им не до трепа будет, весь жир сгонят!
— Какой там жир? Вы видели посудомойщицу на кухне? Она тоньше тени. Я как увидел ее, подумал, что с привидением встретился,— тряхнул головой Егор.
— Она желтуху перенесла. Врач кое-как выходил, потом какую-то кишечную палочку нашла. Три месяца в лежку отвалялась. Думали, что помрет. Надежды не оставалось. Хотели домой отправить, а она понемногу отдышалась. Вставать стала и скорее на работу Вот именно она ни за что осуждена,— вздохнул Касьянов.
— Это не наше дело! Федя, закон — забота прокуратуры. Не ищи на свою шею врагов,— заметил Соколов и добавил,— судья свой приговор всеми силами начнет отстаивать, а под тебя — копать. Разносить грязные слухи. Успокойся, не дергайся. Чем меньше засвечиваешься у начальства, тем спокойнее и дольше работаешь. Оно и до пенсии недолго осталось. А там уедешь на материк, на солнце...
— Мне некуда ехать, никого нет на материке. Отправляться в никуда и начинать все заново в моем возрасте — просто глупо. Останусь тут, на Сахалине. Здесь у меня друзья, моя семья. Тут столько лет прожито.
— Федь, а разве у жены нет родни на материке?
— Имеются, но у меня здесь свои родственники, друзья. Я не брошу их одинокими. Сколько лет вместе — все нормально. Разлучаться не хочу.
— А я как только получу пенсию — мигом улечу со своими с Сахалина. Сын говорит, что если ему у бабки понравится, он останется у нее уже теперь. Оно и понятно, все двоюродные зовут приехать поскорее. Сманивают пацана компьютерами, всякой новой техникой, о которой он и не слышал. А наш и разинул рот, размечтался.
— Ладно, мужики, уха готова! — позвали ребята поближе к чугуну.
Егор впервые ел уху-тройчатку, да еще у костра! Может, подсвеченная луною ночь и легкий дым от костра навеяли свое, но именно эта уха так и осталась в памяти самой вкусной за всю жизнь.
— Я ж на Сахалин пацаном приехал вместе с матерью и сестрой. По вербовке. Тут в Поронайске, да и в других городах, люди в фанзах жили. Это такие дома круглые, без углов. Обитали в них большие корейские семьи. Детей у них — тьма, все — на одно лицо, узкоглазые. Все с косичками, в одинаковых широких штанах и рубахах, на ногах калоши. На два пальца надевались. Ну, коль все в доме с косичками, мы и считали их бабами. Только однажды пригляделся, и смех взял. Сзади коса болтается, а впереди — бороденка, жидкая, потрепанная. Я и спроси, кто есть этот человек? Если мужик, почему у него коса? А если баба, откуда борода взялась? Корейцы объяснили, что косы их мужики носили всегда, и чем уважаемее человек, тем длиннее коса. Но суть не в том, нам подросткам трудно было отличать корейских девочек от ребят, потому что у их мужиков борода поздно появляется. Ну, а своих, русских, тогда мало было. А мы, понятное дело, растем, уже к девкам нас потянуло, на знакомства. Сколько осечек познали! Случалось, бежишь полгорода за нею. Она такая гибкая, стройная, а живет на окраине. Заскакиваешь вперед, протягиваешь руку для знакомства, а она хохочет до слез и жестами объясняет, что вовсе не девка, пацан он, Я вот так дважды опозорился, потом решил свою русскую дождаться и нашел. Уже сколько лет вместе живем,
— А мы за девками на речке и в бане подглядывали. Лет по пятнадцать было, не больше. Выследили, когда большие девки мыться пойдут, и шасть к окнам, к дыркам в стенах и в двери. Девчата, ничего не подозревая, разделись и моются. Мы на них во все глаза вылупились: на груди, задницы, ноги. Аж визжим от восторга. И кто-то из девчат услышал, глянул в окно, а там полдеревни пацанов повисло. Выскочили девки и за нами. Мы бегом от них, но не всем сбежать удалось. Мне всю задницу исстегали крапивой за любопытство. Другим тоже нелегко пришлось. Зато на речке вся деревня мылась — глазей, сколько хочешь! Но так неинтересно. Вот когда запрещают, тогда разбирает любопытство и азарт. Меня за это чаще других колотили. С детства называли кобелем. Хотя я тогда еще непорочным был!—признался Соколов.
— Во сколько лет мужиком стал? — спросил Касьянов.
— Где-то в шестнадцать...
— Это нормально. Не поспешил и не опоздал.
— Так уж случилось. Оба не сдержались, потом много лет не виделись. А встретились — уже оба семейные. У нее—дети, и у меня, но ее, первую, и теперь помню! — признался Соколов.
— Все первых помнят. Только по-разному. Я тоже ту телку с танцплощадки увел. И сразу — в кусты. Про любовь чирикал, она мне вправду понравилась. Ну, а когда дело было сделано, и мы встали из-под куста, она лапку протянула. Я вылупился, не поняв, и слышу: «А деньги? Гони полтинник, урод!» Я чуть не рехнулся. Денег у меня, конечно, не было. Я стал лопотать, что скоро отдам. Но где б их взял? Она спокойно указала на часы, но они были отцовскими. Я вцепился в них клещом, без разрешения их взял. Не сразу заметил двоих верзил. Они не только часы с меня сняли, но и уделали так, что на танцы с год не появлялся, а уж девок в кусты знакомиться года три не водил,— выдохнул Касьянов под общий смех.
— И все ж любим мы их! Вон моя подруга вернется домой с работы, усталая, разбитая, я не жду, когда мне пожрать поставит, сам соображаю. Накрою на стол, чтоб спокойно поели. Сын помогает. Потом посуду уберу, помою. Сделаю ей ванну, даже кофе поставлю на табуретке. Жена после этого на меня голубкой смотрит. Я халат ей принесу, тапочки и никогда на ночь не говорю о своей работе. Пусть спокойно спит, не вскакивает в ужасе среди ночи,— говорил Соколов.
— Вас — всего трое, а вот у меня — теща. Чуть припоздал с работы, подходит и обнюхивает: «Небось, опять ужрался, прохвост корявый? Не иначе, как в кабаке застрял? Там душу отводил со всякой шелупенью?» Мало того, по карманам взялась шмонать! Ну, терпел, сколько мог. Потом бабе своей сказал, мол, либо я, либо ее маман! Достала старая до самых печенок! А жена мне в ответ: «Чего бухтишь? Не выставлю ж родную мамку на улицу? Стерпись как-нибудь». Долго мучился с тещей, а потом придумал. Упросил, умолил Александра Ивановича, и он согласился. Привез тещу в зону жир протрясти и мигом привел на кухню. Она тридцать лет поваром в городской столовой работала. А у нас повара путевого не было. Мне уж не до ее зарплаты, не из выгоды. Ведь как вышла теща на пенсию, сущей змеей стала, никому дышать не давала. Я ее решил проучить,— признался Володя, приехавший с Соколовым. В зоне он работал старшим охраны.— Короче, привел на кухню. Александр Иванович сказал, что поручает ей кормить людей. Мол, помощники будут, но весь спрос с нее. Мы разошлись по своим местам. Она осталась с подсобниками. Когда время пошло к обеду, у меня ноги задрожали, не хотели в столовую сворачивать. Но любопытство побороло страх. Дай, думаю, гляну, как наши мужики плюх ей наваляют за подлый норов и грязный язык. Ну, подхожу, слышу на кухне базар, кто-то кого-то к «маме» посылает. Хотел заглянуть, с чего разборка? Тут на меня подсобник из кухни вылетел кверху мослами. Чуть с «катушек» не сшиб. Хорошо, что успел отскочить во время. Я вошел, а теща на меня с каталкой в ее рост. Думала, выкинутый успел встать, и орет так, что баки на плите подпрыгивают: «Я тебе, рыло неумытое, покажу, как грязными лапами из кастрюли мясо таскать! Яйцы вырву на глазунью! Кот облезлый! Живо шмыгай в хлеборезку, покуда жив!» Мама родная! Двое других зэков с фингалами в углы забились, вылезти боятся. Я спросил их, что случилось? Они в ответ: «Убери от нас эту ходячую «парашу». Ей не в столовой, овчаркой в погоне пахать. Она душу с нас выпустит. Тут же до воли недолго осталось. Пощади! Защити!» Зэки взмолились. Теща услышала, что на нее бочку покатили, тут же подскочила: «Жалитесь, козлы? А кто пять пачек чаю у меня из-под рук увел? Кто мясо жрал за кухней? Кто масло и сгущенку в очистки затырил? Думаете, что слепая? Мне эти штучки давно знакомы. На воле и в неволе все ворюги одинаковы! Говорила иль нет, чтоб дождались, покуда все люди поедят? Повара всегда последними к столу садятся и жрут, что осталось! Так было завсегда! И это правило никто не изменит. А будете вякать — обоих в котел как суповый набор всуну! Пока зэки разберутся, уже ваши пуговки переварятся. Чтоб не орали, черпаком поглажу пройдох!» — подняла громадный половник и погрозила всем. «Может, ты и права, но руки распускать не стоит. Не имеешь на то оснований!» — хотел урезонить тещу. Она встала, руки — в боки и будто плюнула в рожу мне: «Вали отсель, хорек безмозглый, чтоб духу твоего не было. У меня свой начальник имеется. А ты тут кто?» И это при зэках! Во, зараза! Правда, вечером извинялась. А толку? Мужики надо мной долго подтрунивали. А теща в конце недели взвыла от усталости. Но я ей в ответ: «И я вкалываю не меньше. Чего хлюпаешь? Помнишь, как меня обнюхивала и шмонала? Вот теперь саму себя обыщи! Обидно? А как я дышал и терпел? Нечего сопли распускать. Сама не жалела никого, теперь и тебя некому понять. Радей для семьи, хоть какую-то копейку заработаешь!» Она аж опешила. Я ждал истерику, но теща закусила губу и перестала ныть. Молча ездила на работу. Потом втягиваться стала.