Тонкий лед
Шрифт:
— Симка — сучка! Отстань от человека, отвяжись от него, покуда не вломила! — появилась в коридоре водитель Ирина.
— Отвали! Не мотайся меж ног! Не то как вломлю за помеху, ничему не порадуешься. Мой он! На нынешнюю ночь никому не отдам! — повернулась к Егору, но тот сумел ускользнуть и торопливо шел по коридору, боясь, что баба, нагнав, вцепится в него течкующей сучкой. Но та лишь взвыла вслед,— эх, ты, чмо поганое! Смылся как падла, а еще мужиком себя считает, облезлый сверчок! Погоди, в другой раз встречу!
Егор до самого вечера не выходил из кабинета, боялся взглянуть на сотрудниц отдела, чтоб не услышать подобное Симкиному.
— Как Вас зовут?
Егор вздрогнул, услышав голос совсем рядом, оглянулся. Пожилая женщина смотрела на него поверх очков. Она назвалась Надеждой Павловной и спросила, узнав имя:
— Кто Вас напугал, что сидите мышонком, вдавившись
— Меня в коридоре поймали. Серафима...
— A -а, наша прачка! Ну, эта может любого поприжать. Как она здесь оказалась? Ведь Касьянов запретил ей настрого появляться тут. Я ее с полгода не видела. И надо ж, опять просочилась,— вдруг все услышали шум в коридоре, выглянули.
Две здоровущие охранницы гнали по коридору Серафиму. Пинали тяжелыми ботинками в бока, в зад, вламывали кулаками по спине:
— Шмаляй вперед, сука!
— Так уделаем, забудешь, что такое мужики!
Но Серафима увидела Егора.
— Вот он, мой красавец! — бросилась напролом.
Охранницы успели поймать бабу, свалили на пол, пинали нещадно, материли грязно. Одна из них, оглянувшись на Егора, цыкнула:
— Закрой двери! Чего уставился?
— Он — новенький,— одернула вторая.
— А мне по хрену! Нечего нам мороки прибавлять!— рванула Симку с пола и погнала на выход, кляня зэчку и весь белый свет.
Егор, принимая дела, задержался допоздна. Уже все сотрудники уехали, когда ему принесла ужин женщина и, тихо присев на край стула, ждала, когда человек поест, чтобы унести посуду.
— Вы не спешите, ешьте спокойно. Ирина не раньше чем через полтора часа воротится. А мне и вовсе торопиться некуда,— подала голос.— Это за Вас Симку в «шизо» кинули?
— Не знаю. Слышал, что ей запрещали тут появляться, а она снова пришла.
— Дурная! Как увидит мужика, мозги теряет. Болезнь у нее какая-то.
— А за что она села? — спросил Платонов.
— За блядство! Всю деревню мужиков меж собой поссорила. Что ни день — драки из-за нее. Была бы путной, с одним жила бы, так ей мало было. Уж и лечили ее, и изолировали, и голодом морили. Ничего не помогло. Коль нет живого мужика рядом, она его нарисует. И кобенится перед ним, и целует как натурального. Вон у нее в бане вся печка и лавки измалеваны. На стенах и дверях живого места от них нет. Всякие, разного калибра со своими именами, рожами и прочим мужичьим.
— Жила бы она лучше в своей деревне,— отозвался Егор, поев.
— Куда там! Двоих мужиков из-за нее убили. Она тому виной.
— Ее тюрьма не исправит.
— Знаем, но что делать? У этой бабы — своя беда. Ведь не родилась такой. Хорошей была. Только имелись в ее деревне два дурака, подпаски. Здоровые бугаи. Никто на них не обращал внимания, ни девки, ни бабы. А природа подперла придурков. Вначале к своей козе пристраиваться стали, да маманя увидела, коромыслом обоих выходила. Да так, что глаза через уши чуть не повыскакивали. Пригрозила обоих в дурдом сдать до конца жизни. Присмирели. А через время снова бзык на них нашел. Туг, как назло, Серафима корову в стадо пригнала. Ей тогда лет восемь было, не больше. Бабка проспала пастуший рожок и опоздала выпустить корову, попросила внучку отогнать в стадо. И только девка хотела возвращаться, эти двое дебилов скрутили, уволокли в лес. Там изнасиловали девчонку. Она чуть живая в избу приползла. Уже думали, что помрет ребенок. Нет, выжила. А с дураков какой спрос? Ну, сыскал их отец Серафимы, вломил от души, да брат добавил с дядькой. Выбили им зубы, сломали несколько ребер. А толку? Девке здоровье не вернешь! Засел у нее какой-то пунктик, и вскоре Серафима стала портиться. Сделалась дуркой как и те насильники! Будто дурью заразили. Сама не рада той беде. Но куда от нее денешься?
— Насильников не судили? — удивился Егор.
— Они — узаконенные дураки, со справками. С самого рождения. Таких не судят.
— А в детстве ее лечили?
— Милый, в деревне легче десяток здоровых сделать, чем вылечить больного. Это ж надо в город везти, к врачам, покупать лекарства. А за какие шиши? Вот и лечили девчонку домашними средствами. Отец вожжами бил до обмороков, мать — каталкой, бабка — крапивой, брат — ремнем. Серафима всякого натерпелась и навидалась. Упустили девку дома, так и осталась утехой деревни.
— Семьи у нее нет?
— Кому нужна?
— Обидно! Два дурака жизнь поломали.
— Ой, Егорушка! Эти хоть дураки, что с них взять? А скольких женщин нормальные мужики дурами сделали? А в тюрьму сунули? Сами с другими бабами открыто в своем дому живут. Детей старики той первой жены растят. Коли отказались, недолго думая, по приютам раскидали. Пока баба отбудет срок, собери их потом, сыщи попробуй. А если грамотешки нет, то и вовсе пропала жизнь. В свою избу не дадут воротиться. Родителей из нее повыкидывают, а управу на них не найти! Нынешние мужики — сплошь прохвосты! Вон мой отец за пять кило муки мамку властям сдал. Она пекарем работала. Ей и дали пять лет. Нас трое сирот осталось. Всех из избы выкинул как щенков прямо на снег, босиком. Родных не пощадил. Мне тогда шестой год шел. Свои деревенские сжалились, разобрали по домам, приютили. А отец новую бабу приволок с соседней деревни: свои не смотрели на него, человеком не считали. А новая баба вовсе бесстыжая: мамкину одежу носить стала, да еще похвалялась, что папаня ей все подарил. Ну, мы все трое в колхозе смалу работали. Кто где приткнулся, кого куда взяли. И через пять лет подарил нам колхоз новый дом. К тому времени мать с зоны воротилась. Все вместе жить стали. Братья, старший и средний, в армию пошли, да так и остались в городе. Я с мамкой жила. Замуж идти отказывалась. А ну такой, как отец, попадется — всю жизнь изгадит! Боялась одного, случилось другое. Папаня и впрямь заявился к нам. Я только с дойки воротилась утром, он и закатился. Враз к матери, мол, давай забудем все плохое и помиримся, воротишься в свой дом. А этот дочери останется. Может, она себе мужика сыщет? Я как хватила его за шиворот, с избы поволокла. Вытащила на крыльцо и матом выходила перед всей деревней. Испозорила как хотела. А он, уходя, сказал мне: «Всякую гадость свою вспомнишь. Уж как в этот раз тебя проучу, черти в аду дрогнут от жути!» Я не поверила. У нас с мамкой корова имелась, аккурат на тот момент стельная. Вот-вот опростаться должна была. Мы с мамкой ее по очереди караулить выходили в сарай. Так-то я выскочила, у коровы потуги начались. Присела возле нее, слышу, кто-то к нам в дом идет. На крыльцо зашел, но не стучится. Я дверь сарая приоткрыла, глядь, папаша бензином стены дома и крыльцо поливает. У меня в глазах потемнело. Схватила вилы и к нему. Насквозь пропорола мигом. Уж как получилось, сама не знаю. А он дергается, хочет спичку зажечь, чтоб дом подпалить, да ничего не получается. Руки отказались слушаться, боль одолела. Зато как кричал, подыхая, хуже зверя рычал, крыльцо грыз зубами и все клял меня... Ну, да последний год остается. Скоро домой, к мамке. Больше нам никто не помешает,— вытерла концами платка мокрые глаза. Оба услышали протяжный сигнал машины.— Вот и Ирина приехала за Вами. Поезжайте домой с Богом! Простите, коли что не так,— женщина встала и скрылась за дверью.
На следующий день Егор знакомился с почтой, поступившей в зону. Писем пришло очень много, и Платонов понял, одному не справиться. Сотрудницы отдела быстро разделили всю корреспонденцию, но и оставшееся завалило весь стол. Человек читал письма, не поднимая головы.
«Милая доченька! Как тяжко нам с отцом без тебя! Ждем не дождемся, когда освободишься и воротишься в дом. Все из рук валится, ведь мы вовсе ослабли. И на что сдался тебе этот хромандыля Тишка? На что его так отделала? Ить он в больнице опосля суда над тобой еще три месяца валялся. Врачи сказывали, будто его ноги с жопой никак срастаться не хотели. Так он, окаянный, даже срал под себя. Во до чего испаскудился пес шелудивый. Нынче уже другой приемщиком молока на вашей ферме работает и пока не отворовывает молоко у доярок. Боится, каб ему не перепало от них как Тишке от тебя. Бабы на ферме хорошо получать стали и жалеют тебя. Велели приветы от всех передать: и от скотников, и от коров. По тебе скучает всякий, даже Данилка-кормозапарщик. Тот про душу заговорил, сказал, что поговорить ему стало не с кем. Коров твоих подменной доярке дали, но временно, до твово возврата. Скотина не слушается ее, по тебе скучает. Вот и поверь, что мозгов не имеют. Оно хоть и немного тебе сидеть осталось, а ждать каждому тяжко...» — читал Егор письмо. Он положил его на стопку, отметив, в какой барак передать.
«Мамочка милая! Я каждый день считаю, сколько осталось до встречи с тобой! Ты про меня не бойся. Учусь хорошо. Двоек вовсе нет, а троек совсем немного. Может, потому что во двор перестал ходить. Соседи обзывают, а пацаны дразнят. Со всеми не передерешься. Вот и сижу дома вместе с котом. Бабушка его принесла мне в друзья, чтоб не скучно было одному. Мы с Васькой даже разговариваем. Он бабку зовет мамой, а меня — гадом. Не знаю, за что. Сам так придумал...
...Мама, куртку, которую ты свистнула для меня из палатки, у нас забрали. Еще при тебе, но бабуля купила точно такую. И я теперь хожу в ней в школу. А чтоб легче прожить, я в рекламном бюро работаю, расклеиваю на столбах и заборах листки, бюллетени, плакаты, информацию всякую. В месяц получаю тысячу, а иногда и больше, если работы невпроворот.