Тонкий профиль
Шрифт:
В день совещания с утра лил дождь. То монотонный, сеющий капельную мелочь, то, набрав силы, сердито барабанящий по крышам. Дождь вспенивал большие лужи на асфальте площади, видной из окна кабинета секретаря обкома. Казалось, эти лужи закипали.
Осадчий сел у окна, в крайнем ряду стульев, стоящих вдоль стен кабинета. Отсюда он мог видеть почти всех присутствующих работников обкома, института, завода.
Пока говорил Чудновский, долго, обстоятельно и скучновато, речь его, подобно лужам, пузырилась цифрами, которые трудно было сразу запомнить
Нельзя сказать, что Чудновский возводил напраслину, что критика его не стоила внимания. Нет. Глаз у Алексея Алексеевича острый. Под некоторыми его замечаниями Осадчий подписался бы сам. Но на заводе еще не до всего дошли руки, не все успели сделать.
Были и спорные замечания. Такие, которые Осадчий отверг в своем выступлении как преждевременные или явно демагогические. Однако дело сводилось даже не к тому, как складывалось соотношение плюсов и минусов в этом обсуждении, даже не к самой сути спора, а к неприязненному тону, обличительным интонациям Чуднов-ского. Недаром говорят, тон делает музыку. Вот этого-то недружеского тона Осадчий не мог ни понять, ни принять. Он сказал об этом резко. Может быть, слишком резко, прямо в лицо Чудновскому. Тон делает не только зыку, но и критику.
— А действительно, Алексей Алексеевич, почему вы собрались выступить с замечаниями только сейчас? Столько лет вы были главным инженером на заводе, спросил секретарь обкома.
Ответ на этот вопрос сейчас интересовал всех. Чуковский не мог не почувствовать общего настроения. Но, должно быть, ничем другим нельзя было больнее задеть его.
— Я на заводе, действительно, работал долго, — ответил он глухо. — Ну, и что из того?
— Двадцать лет вы не замечали этих недостатков, но зато за два месяца, уйдя с завода, успели обобщить их, написали письмо. Нет, я не против таких писем, Алексей Алексеевич, по все же не отказывайте и нам в нашем удивлении.
— Я не отказываю, — произнес Чудновский так же глухо.
Он встал, выпрямился, выше поднял голову, словно принимал вызов. Но Осадчий видел, Чудновский нервничает, он весь как-то внутренне напрягся и волнуется.
— Мои замечания, товарищи, — пояснил Чудновский, — относятся лишь к последним трем-четырем годам работы завода. Двадцать лет тут ни при чем.
— Допустим, — сказал секретарь. — Но кто же был главным инженером в последние годы? Разве не Чудновский Алексей Алексеевич? Разве времени было мало, чтобы поставить открыто перед директором, парткомом завода, перед нами, наконец, весь круг таких важных и тревожных вопросов? Чего вы ждали?
Осадчий поднял голову от бумаг, чуть наклонив ее, посмотрел в лицо Чудновского. Нет, он сейчас даже по влился, ему было интересно, что же ответит Алексеи Алексеевич. Хватит ли ему мужества признаться в своей неправоте? И, вместе с тем он немного даже сочувствовал своему бывшему главному инженеру. Осадчий не хотел бы сейчас быть на его месте.
— Я, — Чудновский, слепка напнувшись,
Ну, хорошо, — секретарь что-то пометил у себя в блокноте. — Вы сигнализируете. Но ведь, Алексей Алексеевич, дорогой мой, у вас не такая должность была, чтобы только сигнализировать — меры надо было принимать!
Секретарь взглянул на Осадчего, словно привлекая его внимание к этой мысли. Тот молча, пожав плечами, как бы подтвердил: "Собственно, как же иначе?"
— Не стрелочником были на заводе, а главным инженером, — негромко закончил секретарь. — Самым главным.
де же ваша принципиальность?
— Вот в этом и есть, — сказал Чудновский и снова повторил слово, которое уже вызвало легкий смешок у кого-то в углу кабинета. — В том, что сигнализирую.
Он ничего более не добавил, но продолжал стоять и только вытер платком лоб. Все ждали, что он скажет еще что-то, но Чудновский, обычно темпераментный оратор, умеющий постоять за свои идеи, сейчас молчал.
Осадчий, пока тянулась эта странная пауза, думал о том, что давно занимало и мучило его. В самом деле, как могло случиться, что Чудновский, уважаемый всеми человек, большой специалист, с его стажем, опытом, знаниями;, с его широким взглядом на вещи, оказался в числе стойких противников реконструкции завода? Какое ослепление нашло на него?
Осадчий мог понять: совершен ошибочный шаг, но ведь его можно было исправить! Сколько имелось к тому возможностей? Сколько времени? Но Чудновский этого не сделал. Почему? Что помешало? Вряд ли разум. Тогда что же? Сердце? Запавшее в него озлобление, личная неприязнь, пустившая такие глубокие корни? Начал с оппозиции к одному человеку, а вышло — к самой жизни? И все потому, что озлобление — дурной советчик.
Так думал Осадчий. А Чудновский? О чем он думал, все еще стоя у стола под внимательными, полными ожидания взглядами всех присутствующих? Этого никто не знал.
Яков Павлович почувствовал в ту минуту, что ему неприятно и даже больно смотреть на покрывшееся розовым румянцем, ставшее вдруг жалким лицо Чудновского. Он отвернулся к окну. Над городом по-прежнему шумел дождь. Он даже прибавил в силе, словно силился заглушить голоса в кабинете. Казалось, там, в глубине темных туч, небо наращивает свой гнев. И вот он прорвался голубым, как огонь сварки, зигзагом молнии. В комнату вкатился гром.
Как всегда в грозовую погоду, воздух, насыщенный электричеством, остро попахивал озоном. Ветер надувал парусом плотные шторы. Пришлось закрыть окно.
— Товарищи, внимание! — секретарь постучал карандашом по столу. — Приступим к обсуждению докладной записки. Конкретно, по пунктам.
…Когда совещание закончилось, уже стемнело, и дождь затих. Только тихонько пели еще водосточные трубы, отдавая лужам последние струйки воды.
Осадчий перед уходом в последний раз выглянул на площадь. Там, за мокрым стеклом окна, словно бы на дне гигантского котлована, двигались люди, шныряли юркие мотоциклисты, обмытые под дождем "Волги" разрезали колесами лужи.