Товарищ пехота
Шрифт:
— Хочется, так сиди! — зло фыркнула Устинья Ивановна и быстро ушла…
Ежевечерне Пахомов нашептывал ей с беспросветным унынием:
— Какая была держава, какая армия!
— А мы с тобою теперь и держава, и армия, — сказала Устинья Ивановна, и были слова эти самой твердой чеканки.
Но Пахомов предпочитал слушать не ее — себя.
— Русь в татаро-монгольском полоне была, теперь в немецкий угодила…
— Э! — хмыкнула Устинья Ивановна. — «Сдюжим!», как сказал недавно по радио граф Алексей Николаевич Толстой.
—
Не смутившись, Устинья Ивановна пошутила:
— Край у нас лесисто-болотистый. «Там чудеса: там леший бродит, русалка на ветвях сидит…» В чащобе леший ухает.
— Сдюжим? — спросил себя Пахомов. — Нет? — Ему было не легко сказать, но он сказал: — Нет! В полоне… Без армии уже не подняться.
Откинувшись плечами на стенку клети, да так, что доски захрустели, Устинья Ивановна расхохоталась.
— Это я в полон пойду? Я?.. Дудки! Помню, мать моя на четвертом десятке взялась за грамоту, осенним вечером при лучине открыла букварь и прочитала вслух по слогам: «Мы не рабы… Рабы не мы». Вот и запали вещие слова с того вечера в душу, а было мне тогда шесть годков. Ха! На плаху взойду! — гневно добавила она.
— Однако…
— А чего «однако»? — Устинья Ивановна быстро вскипала и так же моментально отходила. — Однако, что при немцах живу мирно и бабам помогаю рожать? Да? Ремесло такое… Однако, что самогон в бане варю? Грешна, люблю опрокинуть рюмку под малосольный огурец! Опять же спирта в аптечке нету, а самогон тройной перегонки горит, подлец!.. Однако, что с тобою сплю? Эх, комиссар, я ж баба румяная!..
— Эдак каждый найдет себе оправдание.
— Ты уже нашел: контузия.
— Да не в контузии дело, — с досадой возразил Пахомов, — а в том, что все рухнуло, все рассыпалось. Пепелище!.. Как это в «Слове о полку Игореве»?.. «О русская земля, уже за шеломянем еси!»
— За Шелонью еси, — подхватила Устинья Ивановна и, заметив недоумение Пахомова, объяснила: — Это у нас река Шелонь… Омутистая! В омутах водяной затаился, русалки резвятся. Колдовство! — И, потянувшись, засмеялась.
Она смеялась грубо, раздувая ноздри, но иногда как бы всхлипывала, и это всхлипывание звучало по-детски трогательно, и Пахомов умилялся, прощал Устинье Ивановне развязные, какие-то судорожные манеры, властный тон, матерщину, какой она не раз при нем потчевала не только пациентов, но и тетю Клаву.
— И ты русалка? — улыбнулся Пахомов.
— Я ведьма, — серьезно ответила Устинья Ивановна.
Как-то за вечерним чаепитием, сидя у самовара, Устинья Ивановна взглянула в окно и с досадой поморщилась:
— Ну-у, полицай пожаловал. Черт несет!
По тропинке от озера к дому ехал верхоконный.
— Кузьма Зуйков! Была я народным заседателем в суде, схлопотала ему три года за злостное хулиганство.
— Теперь он припомнит тебе эти три года, — сказал Пахомов.
— Самогоном откуплюсь, —
У пышноусого Кузьмы был обиженный вид, словно он забыл, что приглашен в воскресенье на именинный пирог, и плотно пообедал дома.
Поздоровался он с Пахомовым без удивления, — конечно, знал, что Устинья Ивановна взяла в дом мужчину.
— Ну, что там, в райцентре? — спросила хозяйка.
Полицай выпил, пососал усы.
— Обстановка проясняется. Библиотеку закрыли, а книги — в костер! Дом культуры закрыли. Сельскохозяйственное училище эдаким же манером.
— Не ценили Советскую власть! — вырвалось у Пахомова.
— Не за что было ее ценить, — вольно усмехнулась Устинья Ивановна и предложила гостю очередную стопку самогона.
Посмотрев на себя со стороны, Пахомов со стыдом признал, что его, так сказать, не шокирует соседство немецкого полицая, что упоминания в разговоре о комендатуре, старостах, обер-лейтенанте не возмущают, а нагоняют тоску…
— Чем же твой намерен заняться при нонешнем положении? — вдруг кивнул на Пахомова полицай.
— В попы пойдет, — беспощадно распорядилась судьбою Пахомова Устинья Ивановна. — В Отрадном церковь открывают. С благосклонного разрешения немецких властей.
— Да, да, да… Дело не пыльное, — согласился гость, — но ведь требуется надлежащая квалификация.
— Научится! Вон божественное пособие. — Устинья Ивановна достала из-за икон растрепанную, в матерчатом переплете библию, развернула: страницы пестрели восковыми накрапами, похожими на янтарные запонки.
Потрогав пальцем запонку, полицай завздыхал:
— Премудрость!.. — Опрокинул стопку, перевел оценивающий взгляд на Пахомова. — В попы, пожалуй, не потянет: внешность не та. А в дьяконы возьмут за милую душу.
— И это не худо, — лениво засмеялась Устинья Ивановна.
— Знамо дело.
Прощаясь, Кузьма так жалостливо посмотрел на початую бутыль, что Устинья Ивановна без объяснения сунула ее гостю в карман.
Сквозь приоткрытую дверь Пахомов услышал, как на крыльце Устинья Ивановна спросила:
— Ну как процветаете при новых-то порядках?
— Да частному сектору вроде бы послабление, — шепнул полицай, — но зябко, Устинья Ивановна, болотно… И лавочники и старосты поминутно озираются!.. А ты бы своему сказала, чтоб не распускал языка.
— Рясу наденет и примолкнет, — пообещала Устинья Ивановна. — Чего еще?
Полицай замялся:
— Зря, ой зря ты зачастила на пристань.
— На пристань езжу к страждущей Пелагее, — громко сказала Устинья Ивановна. — Как у нее сердце заходится, гонит подводу. И мне надоело трястись чуть не каждую ночь!
— Поди, не страждущая Пелагея спалила немецкий пакгауз.
— Вот ты и карауль, если нанялся немцам в холуи!
— Ну ты и язва, — сказал с уважением Кузьма, — вот язва!