Тревожные ночи
Шрифт:
Я внимательно осмотрел камень и прочел высеченную на нем краткую надпись: «Настасе Драган, погиб в 1945 году». Мы постояли некоторое время задумавшись, глядя на несущиеся перед нами воды Дуная.
— Ты его помнишь? — спросил меня приятель.
— Как же! Детство провели вместе.
— Да, но ты не знал его таким, каким он стал позже, в те годы… Ты рано ушел из села.
Мы сели на песок возле камня лицом к Дунаю и некоторое время молча прислушивались к шелесту тополей и к плеску волн о берег. Совсем рядом, ослепительно сверкнув на солнце, пронеслась белоснежная чайка и скрылась вдали. Здесь, возле могилы
— Теперь ты знаешь, — начал он, — что в то время, осенью сорок четвертого и зимой сорок пятого, идея земельной реформы носилась в воздухе. Охвачены были ею и здешние села по берегу Дуная до портового города. Оттуда, из города, и принесли ее нам рабочие судоверфей. Они первые стали говорить нам: «Не ждите милости от бояр! Объединяйтесь и захватывайте поместья! Земля принадлежит тем, кто на ней трудится». Так-то оно так, но кто-то должен был возглавить нас, повести на захват помещичьей земли. Еще до наступления зимы село клокотало, как вода в наглухо закрытом котле. Нечего греха таить, побаивались мы Христофора, когда он грозил нам: «Не утихомиритесь — сгниете на каторге!» — А тут еще на рождественские праздники столковался он с жандармами и самых зубастых из нас упрятал за решетку.
После того мы только тайком позволяли себе толковать о земле, и рабочие газеты, которые приносили нам из города, читали из-под полы, передавая из рук в руки.
— Бояре — сила, — запугивал нас то один, то другой. — Раздавят вас, как в тысяча девятьсот седьмом… [16]
Были мы — как бы тебе это сказать — словно мятежники, запертые куда-то в загон, где вынуждены были топтаться на месте, не осмеливаясь перемахнуть через забор… И вот в это как раз время, в январе сорок пятого, и вернулся с фронта Настасе. Я в тот день работал здесь, на берегу, валил лес для Христофора. А когда к вечеру пришел продрогший домой, жена поджидала меня у ворот. Не терпелось ей выложить мне свои новости.
16
В 1907 году в Румынии вспыхнуло мощное крестьянское восстание, жестоко подавленное реакцией. Было расстреляно более 11 тысяч крестьян. — Прим. ред.
— Знаешь, Сандуле, — шепотом сообщила она мне, — вернулся Настасе. Люди болтают, что он коммунист.
Я даже в дом не зашел. Сунул жене топор и пилу и, как был, окоченевший, побежал к Настасе. В доме его народу — полным-полно. С трудом протиснулся сквозь толпу у дверей. Сам Настасе сидел на кровати, еще в военной форме, фуражка сдвинута на затылок, в руке газета. Читал он ее людям. Как увидел меня, положил газету на кровать и воскликнул радостно:
— Здорово, Сандуле! Как живешь?
Я и ответить не успел, как поднялся он — громадный, плечистый — во весь свой богатырский рост и, обхватив меня одной рукой, крепко прижал к груди. Когда увидел я вместо второй руки пустой болтающийся рукав кителя, слезы невольно навернулись на глаза. Какая-то затаенная боль мелькнула и в глубине его глаз. И так я был этим потрясен — ты ведь помнишь, какой у него всегда был взгляд, веселый, открытый, — что не смог удержаться и расплакался.
— Ну,
Люди задвигались и весело рассмеялись его шутке. Когда в комнате снова установилась тишина, усадил меня Настасе рядом с собой и, протянув газету, сказал:
— Ну, а теперь ты читай, Сандуле. Ты пограмотней будешь.
Я одним духом прочитал всю газету. Ведь в ней говорилось о земле. Рассказывалось, как в других местах — в Дымбовице, в Влашке — крестьяне уже давно захватили помещичью землю…
— Так и мы должны поступить! — твердо заявил Настасе. — Сейчас вся страна зашевелилась. Не годится нам хуже других быть. Нынче же весной нужно нам стать хозяевами земли.
— А Христофор разве на это пойдет? — раздался чей-то голос.
— А кто его спросит? — поднялся во весь рост Настасе. — Крышка твоему Христофору. Спета его песенка. Теперь мы — сила!
— Так Христофор ведь не один, — выкрикнул еще кто-то из толпы. — С ним и жандармы, и примарь, и волостное правление, и городская управа.
— Ну и что с того? — высмеял его Настасе. — Что такое Христофор без нас? Нас ведь в тысячу и тысячу раз больше. Захотим — землю перевернем!
Люди притихли, словно подавленные собственной силой. Старик Гытулец завертелся вокруг него волчком, все выпытывал:
— Значит, говоришь, пойдет дело у нас теперь?
— А как же иначе! — заверил его Настасе. — Кто кого!
Приятель мой на время замолчал, прислушиваясь к тишине, царившей на этом солнечном берегу Дуная. Затем продолжал задумчиво:
— Да, вот что принес к нам в село Настасе. Дух мятежа принес он с собой, веру в нашу силу, решимость бороться. Он стал той искрой, которая помогла разжечь давно тлевший в нас огонь!.. Уже в тот вечер задавал я себе вопрос — откуда у него это мужество, эта уверенность, знание того, что надо делать? Мне не терпелось расспросить его об этом. Потому, когда народ разошелся, окрыленный надеждой, с вновь пробудившейся тоской по земле, я остался у Настасе. Некоторое время украдкой наблюдал за ним. Чем-то он смущал меня. Уже в тот вечер я понял, что вернулся он с фронта другим человеком.
— Настасе, — решился я наконец, — люди на селе болтают, что ты коммунист.
Он посмотрел на меня в упор своими большими блестящими глазами — помнишь, какие они у него были, голубые и ясные, — но ничего не ответил, только усмехнулся про себя. Его жена, Замфирица, до того стоявшая прижавшись к печи, покачивая в корыте ребенка, тут бросила невольно взгляд на его изуродованное плечо и неожиданно разрыдалась.
Он подошел к ней, обнял ее здоровой рукой и, прижав к груди, мягко спросил:
— Ну с чего ты вдруг?
Затем глаза его внезапно загорелись, и он воскликнул:
— Ах, Сандуле! Замфирица! Вы и представить себе не можете, какая у нас будет здесь жизнь!
Он стоял перед нами сильный, рослый, с горящими глазами, устремленными куда-то вдаль. Казалось, он видел перед собой эту чудесную жизнь и потому был так растроган и так радостно билось его сердце. Но мы, забитые, задавленные нуждой и горем, не понимали его, не могли разделить его мечты.
— Ты не ответил мне, — напомнил я ему, чтобы вернуть к действительности.