Тревожные ночи
Шрифт:
Бойцы были возбуждены. Лишь немногие растянулись на земле, укрывшись шинелями и подложив под голову вещевые мешки или ружейные приклады. Большинство, сидело группами под деревьями, поеживаясь под накинутыми на плечи шинелями, куря и тихонько переговариваясь. Сад неожиданно наполнился неясным гудением, напоминающим пчелиное жужжание, которое лишь изредка прерывалось приглушенным смешком или коротким возгласом. Кто-то в дальнем конце сада затянул песню, протяжную и унылую.
Я смертельно устал, но все же заставил себя обойти бойцов. Меня тревожило их необычное возбуждение. Переходя от группы к группе, я прислушивался к тихим голосам. Как всегда, бойцы говорили о самом близком, кровном — о земле и хозяйстве, о жене и детях… В одной из групп
— Ну, будет, братцы! Хватит об этом! Невмоготу!
И, закрыв лицо ладонями, встал и, как одурелый, побрел в темноту.
Я направился к краю сада, откуда неслась песня. Одинокий боец сидел обессиленный под деревом, за которым начиналось поле, окутанное ночной тьмой. Устремив взгляд в пустоту, боец пел свою печальную, задумчивую песню.
Я вернулся в сад еще более встревоженный, сам не зная почему.
Что, в сущности, произошло? Под вечер, когда мы проходили через какое-то село, вдруг разнесся слух, что скоро будет заключен мир. Говорили, что немцев поставили на колени в самом Берлине, в сердце Германии, и что алое знамя Красной Армии, пронесенное от Сталинграда до германской столицы, уже несколько дней реет над зданием рейхстага… Эта весть вызвала бурную радость в сердцах бойцов, и только близость фронта удерживала, чтобы не выплеснуть ее в веселых выкриках и песнях. Все были так возбуждены, что приходилось по нескольку раз повторять приказ о необходимости соблюдать тишину на марше… А сейчас, в эту короткую передышку перед атакой, люди могли снова поговорить о мире.
Я тоже присел под дерево и стал молча следить за дальними огоньками ракет и трассирующих пуль, вспыхивающими то в одном, то в другом месте над линией фронта. Иногда над нашими головами проносилась мина и разрывалась где-то позади села. Ночь была ясная, но сырая и холодная, какими обычно бывают весенние ночи в Моравии. Со стороны поля дул легкий ветерок, донося запахи свежевспаханной земли и набухших почек. Вскоре меня сморил сон. Проснулся я от шороха — кто-то осторожно усаживался рядом под дерево. При огоньке сигареты я узнал бойца — это был Муря, мой односельчанин.
— Значит, возвращаемся домой, господин младший лейтенант? — спросил он, увидя, что я открыл глаза.
— Говорят, — пробормотал я, еще не совсем очнувшись от сна.
— Сподобил нас господь дожить до мира, — продолжал он задумчиво, глубоко затягиваясь и пуская дым в землю, отчего казалось, что он все время вздыхал.
Мы вместе бились с гитлеровцами, начиная с Трансильвании, где он был назначен в мою роту. Много раз с тех пор сиживали мы вдвоем на привалах в той же Трансильвании, а потом в Венгрии и Чехословакии, вспоминая о деревне, об односельчанах, о родных и близких. Муря был значительно старше меня, попал на фронт по ошибке, возможно, взамен кого-то другого. В беседах я обычно называл его «дядюшка Думитре», как привык называть с детства.
Муря некоторое время молча следил за огнями трассирующих пуль, которые то и дело вспыхивали над селом. Почему разыскивал он меня ночью в саду? Сначала я подумал было, что его привело ко мне желание поделиться долгожданной вестью о мире. Но когда он еще раз взволнованно повторил: «Возвращаемся, значит, домой, господин младший лейтенант», — я удивленно повернулся к нему.
Видя, что я молчу, он продолжал мечтательно:
— Сейчас, когда и я получил землю, как мне пишет жена, потому что и нам выделили надел из поместья Христофора, выходит, наступит иная жизнь. И мои дети увидят лучшие дни. Ведь пока что они были лишены всего… Придут на землю покой и мир. И принесет нам радость наш труд. Так ведь, господин младший лейтенант?
— Так, — подтвердил я, стараясь угадать, куда он клонит.
— Вот ребята, — он указал на сидящих под деревьями бойцов, — начали волноваться, как будто война уже кончилась.
— Конечно, дядюшка Думитре.
— Как будто оно так! — вздохнул он с облегчением. — А разве не обидно будет, если убьют тебя как раз сейчас, когда всюду толкуют о мире? Может, завтра, как пойдем мы в атаку в последний раз, тебя и прикончат? Ведь прошел путь от Муреша до самой Чехии и посчастливилось тебе избежать пули. А тут она тебя как раз и настигнет. Может, в ту самую минуту, как придет приказ и полетит по всем частям: «Эй, бойцы всех фронтов! Прекратить огонь! Мир!»
Я ему ничего не ответил. Что хотел он этим сказать? Я почувствовал за его словами то, чего он не договаривал: Муря трусил — он боялся завтра идти в атаку. Он был сейчас всецело во власти одной-единственной мысли — мысли о земле, которую он получил. Он уже жил в будущей послевоенной жизни; туда были устремлены все его помыслы и мечты.
— Не дождусь той минуты, господин младший лейтенант, когда вернусь наконец домой! — вырвалось у Мури, и глаза его загорелись.
У меня не было тогда времени продолжить с ним беседу. Меня отыскал связной батальона, чтобы вручить приказ. В нем предписывалось нам занять определенный участок на передовой перед высотой триста десять, которую мы должны были атаковать на рассвете. Нужно было немедленно выступать. Мы осторожно выбрались из сада и двинулись цепочкой через поле. Полчаса спустя мы уже сидели в окопах, сменив бойцов, которые отправлялись в тыл на отдых.
Здесь, на наиболее выдвинутых позициях нашего переднего края, почти вплотную подходивших к немецким, я сразу забыл и о своем земляке и о мире. Нас окружала кромешная тьма. Ночь была черная как смола, и лишь изредка в какой-нибудь сотне шагов вспыхивала искра от винтовочного выстрела или пробегала, сверкая, зеленоватая нить трассирующих пуль. Все указывало, что враг близок, почти рядом. Очевидно, где-то тут находилась и высота триста десять, о которой говорилось в приказе. Так оно действительно и было. Когда ночная тьма начала редеть, мы обнаружили, что наши окопы расположены на склоне горы, развороченном снарядами, перерезанном траншеями, выжженном огнем взрывов. Увидели мы и немецкие позиции. Они перерезали высоту террасами с высокими стенами. В этих стенах были устроены укрытия, защищенные перекрестным огнем пулеметов, стрелявших с флангов… Перед первой террасой тянулись ряды проволочных заграждений и, как всегда у немцев, минные поля. Огонь нашей артиллерии и неоднократные атаки пехотинцев, которых мы сменили, проделали в проволочной сети длинные, узкие ходы, напоминающие лесные тропки. По ним и предстояло нам пройти, чтобы опрокинуть одну за другой линии обороны противника на этих террасах и дать ему последний бой на вершине высоты.
Там, на вершине, вздымалась устремленная к небу гигантская красноватая железная мачта, поддерживаемая мощными стальными тросами. С изумлением начал я рассматривать ее, но, бросив взгляд на часы, увидел, что приближалось время атаки. Тут затрещал телефон. На проводе был командир батальона, он разговаривал со всеми командирами рот сразу.
— Знаете, что вам предстоит атаковать? — спросил он торопливо; очевидно, он тоже следил за часами. — Взгляните наверх. Видите железную мачту? Это — радиомачта станции «Дунай»…
В эту минуту раздался оглушительный грохот — наша артиллерия открыла по позициям гитлеровцев ураганный огонь. Земля содрогнулась до основания, к небу взметнулись гигантские столбы земли и дыма, окутав высоту и мачту непроницаемой дымовой завесой. Вскоре мы уже ничего не могли различить перед собой — ни проволочных заграждений, ни террас с их мощными укреплениями, ни железной мачты на вершине. Тогда и мы поднялись из окопов и бросились в атаку. Не знаю, как достигли мы первой террасы, но тут нам пришлось залечь. Немцы обрушили на нас убийственный огонь. На этой же линии были остановлены вторая и третья цепи… Здесь, возле первой из террас, полегло до половины нашего личного состава…