Три Анны
Шрифт:
В Ельск въехали с первыми петухами. Город не спал: у заборов, побросав на землю пустые ушаты, перешёптывались простоволосые бабы, мужики с баграми и вилами в руках устало сидели на завалинках, провожая взглядами въехавшую телегу с седоками.
– Едет! Веснина едет! – бурлило вокруг повозки на всём пути следования до пожарища, ещё клубившего над Ельском сизым горьким дымом.
– Жалко Аньку, хлебнёт теперь горя девка, – прошамкал древний дед Харитон, помнивший Ельск ещё селом на одной стороне реки.
– Что уж молвить, – поддержала его невестка,
О доме Аня не думала. Какая разница, что с домом, хотя даже при беглом взгляде на то место, где ещё вечером стоял новенький двухэтажный особнячок, крашеный голубой краской, прохожие крестились и опускали головы, как на погосте. Пепелище и впрямь выглядело кладбищем с торчащей вверх закопченной печной трубой, напоминающей могильный камень. Покорёженная кровать из девичьей комнаты торчком стояла посреди двора, отсвечивая сеткой, в которой застряли тлеющие клочки ватного матраца. Отдельной грудой лежали кастрюли с помятыми боками, притулившиеся вокруг знаменитого «ломовского» самовара – выглядевшего остатком прежней роскоши. Выведенные за забор, ржали лошади из сгоревшей конюшни, и надсадно, нутром чуя людскую беду, витающую над этим местом, мычала недоенная корова.
Выскочив из телеги, Аня взглянула в расширенные от ужаса глаза Маришки и кинулась во двор.
Её взгляд заметался в поисках отца, не останавливаясь на разбросанных вещах и жавшихся друг к другу работниках, при виде её начавших сердобольно переговариваться.
– Отец? Где отец?
Мир крутился перед глазами, как в бешеной карусели: белыми пятнами мелькали знакомые и незнакомые лица с шевелящимися губами. Они что-то говорили ей, но Аня продолжала озираться, понимая, что пока не увидит отца или то, что от него осталось, не будет в состоянии воспринимать человеческую речь.
Секунды спустя, она заметила Анисью и отца Александра, растрёпанного, в мокром подряснике.
– Аня! Аннушка! – расслышала она сквозь гулкую пустоту два сливающихся голоса.
Отец Александр поднял вверх руки и сделал ей успокаивающий жест:
– Жив! Жив Иван Егорович! Иди сюда.
– Жив!
В одно мгновение по Аниной груди прокатилась горячая волна, вытеснившая подкатывающуюся дурноту.
Она расслышала радостный возглас Маришки, осознав, что всё это время подруга поддерживала её за локоть, увидела, как облегчённо перекрестился Сысой Маркелович и заулыбался Степан.
Секунду Аня молчала, а потом, подобрав юбку, кинулась навстречу отцу Александру, распахнувшему дверь в баню.
Веснин лежал на широкой лавке, запрокинув к потолку всклокоченную бороду. Неподвижное тело с чёрными от сажи руками, опалённой бородой и перепачканной одеждой казалось обугленным бревном, случайно занесённым в тесную баню.
– Батюшка! – Аня робко опустилась на колени перед телом отца, стараясь уловить в нём признаки жизни. – Батюшка!
Рука Веснина немощно шевельнулась и медленно поползла по
Зарыдав, Аня припала к отцовской ладони, перецеловывая каждый палец, пахнущий гарью. Иван Егорович застонал, бессвязно выговаривая её имя:
– Аня…
– Ты не смотри, что тятя закопчённый, он не обгорел, – пояснил за спиной голос Анисьи, – его балка по голове ударила. Только недавно в себя стал приходить. Теперь, пока на ноги не подымется, ты в доме хозяйка.
– Я?
Аня удивлённо оторвалась от отца и, всё ещё стоя на коленях, подняла голову вверх, испуганно взглянув на толпившихся в дверях людей.
Она заметила слезящиеся глаза Анисьи и напряжённое выражение на лицах работников, едва стоящих на ногах от усталости. Кухарка Матрёна тихо причитала над детьми, а конюх Степан, от-воротя лицо в сторону, рыдал, как ребёнок.
Руки отца Александра заботливо подняли её с колен, погладили по голове и подтолкнули к выходу:
– Иди, Анечка, успокой людей. Они не знают, как теперь жить.
«Я тоже не знаю, как жить, – думала Аня, вглядываясь в дымящиеся руины, вспыхивающие оранжевыми головешками. – Надобно устроить работников на первое время, выдать им расчёт, покупать провизию, лечить отца».
Она поискала глазами место отцовского кабинета, с которого, как говорят, начался пожар. Он выгорел полностью. Ни от письменного стола с амбарными книгами, ни от шкафа с казной и ценными бумагами не осталось и следа.
Аня повернулась к подошедшему к ней полицмейстеру – толстому коротышке с добрым, круглым лицом, и поинтересовалась:
– Люди все целы?
– Все, кроме белошвейки. Как её звать? – он задумался, щёлкнув пальцами. – Ах, да, Прокла!
– Сгорела? – спросила Аня дрогнувшим от страха голосом.
Полицмейстер тяжело засопел и сложил губы трубочкой, осторожно вытирая платком перепачканный сажей лоб:
– Не знаю. Найти её не смогли, а пожар ваш похож на поджог. Вот и думай…
Слова полицмейстера о поджоге ошеломили Аню своей непостижимостью и безжалостностью. Они баламутили её память, как воды реки, силящиеся вытолкнуть на поверхность нечто давно утопленное в донном иле.
Первым порывом было опровергнуть слова полицмейстера, объяснить ему, что он ошибается – у них с батюшкой нет врагов, но внезапно Аня вспомнила про вчерашнюю записку и похолодела.
Записка всё ещё лежала в кармане юбки. Анечка нащупала её двумя пальцами и протянула полицмейстеру так, словно бумага ранила ей пальцы.
Взглянув на потрясённую страшным предположением девушку, полицмейстер развернул смятый комок и задумчиво прочитал: «Скоро отольются вам сиротские слёзы. Мыкайте горе, Веснины проклятые».
Хотя по вытянувшемуся лицу полицмейстера Аня видела, что записка вызвала у него много вопросов, обсуждать поджог далее она не могла, надо было действовать и устраивать людей. Выручила верная Мариша, спокойно предложившая немедленно ехать в Олунец.