Три тополя
Шрифт:
Он задевал Капустина решительно всем: снисходительным тоном, высокомерной отстраненностью, непреднамеренным, привычным для Рысцова и все же неприятным обращением на «ты».
— Значит, люди сходятся без любви, рожают детей, жизнь живут под одной крышей? Без любви с ума сойдешь!
— И сходят, учитель! Не каждого распознаешь и в дурдом не свезешь, а сходят. Жизнь и в петлю загонит, ей только дайся, — вещал он убежденно.
— Что же вы с Евдокией без любви вместе? — Капустин уже не вполне владел собой. — Дом поставили, наличниками убрали —
— Дусина блажь! Она у меня до этой поры песни поет.
— Оба работаете, трезвые, дети всегда чистые, досмотренные ходили — чем-то ведь живет ваш дом!
— Ишь ты, как мой дом расписал!.. — огрызнулся Рысцов, глядя на Алексея отвергающе: ненависть этого взгляда относилась будто не к одному учителю и не столько к нему, как к чему-то, что было необратимо враждебно Прохору. — Если б в каждую избу такую жизнь, как у нас с Дусей, коммунизм давно был бы и без твоей сопливой любви.
Затрещал затвор и сразу умолк под рукой Прохора, он слишком резко, с не погасшей в напрягшемся теле яростью рванул снасть, и она вдруг провисла, пенопластовый поплавок выпрыгнул из воды.
— Сошел! — сказал Рысцов с мстительным удовлетворением, будто он ждал и хотел этого. — Рыбе и той от тебя тошно: мотай ты отсюда.
— Так не дергают: если язь попался, могли губы оборвать.
Рысцов повернулся спиной к Алексею, перехлестнутые подтяжками лопатки торчали враждебно-резко; в душе он, наверное, досадовал на себя; так новички тащили в панике язя против сильного течения и, случалось, вытаскивали оборванное колечко рта.
— Иди ты!..
Прежде Рысцов князем красовался на реке, ронял в воду воровскую крылатую сеть на блоке, карающей рукой обрубал чужие, не угодившие ему жилки. А нынче что? Каторга у хлебной печи, семь потов всякий день и скупые похвалы односельчан, а на что ему их спасибо! На реке он теперь как все, как другие, свои-то еще потеснятся по старой памяти, уступят хорошее место, а пришлым наплевать, им и неведомо, кем был на шлюзе Рысцов.
— Дайте гляну. — Нелегкая подвинула Капустина к Прошке, и он ощутил его яростную, настороженную враждебность. — Спиннингом столько не возьмешь, как «пауком», теперь всем одна норма.
— Со всей России тунеядцы слетелись.
— Ничем они не хуже нас с вами.
— Будешь ночью здесь шастать, они тебя голышом домой пустят, за исподнее спасибо скажешь!
— Не все же вам других пугать.
— Я реку охранял! — Обида звенела в высоком голосе, обида столь истовая, что перед ней отступила даже злость, учитель перестал существовать: не все ли равно, кто сказал сволочные, несправедливые слова. — При мне река красивая была, а нынче с души воротит. Ну, тащи, тащи! — Он отошел от спиннинга. — Тебе порожнюю снасть выбирать в самый раз.
— А если оборвали язю рыло, как уговоримся? — Капустин взял спиннинг.
— Тогда бери моих голавлей! — Он заговорил властно. — Только уговор, затвора не снимать, труби на всю реку. Все, концы, угробил ты мне рыбалку.
Воронка
— Жена в отлучке, у родни, а мне чистить рыбу неохота, — говорил Рысцов, не глядя на поплавок. — Выйдет по-твоему, забирай все…
У самой плотины снасть дернуло посильнее, показалось вдруг, что там рыба, напуганная, она таилась до времени.
— Чего канителишься? — Прошка надвинул шляпу на брови, глаз его теперь совсем было не видать.
Шансов, что на тройнике сорванное рыло язя, мало, такое случалось не всякий год и не с мастерами. Поплавок уже болтался над водой, за ним три метра жилки с грузилами и якорьками.
— Чего там? — Но смотреть Рысцов не стал, будто его дело — сторона.
Поплавок уперся в верхнее колечко спиннинга, Капустин подобрал снасточку с якорьками, сваренными из одинарных крючков.
— Сам ты язь, учитель! — Прошка хохотнул, волнение отпустило его. — На дачу приехал или совесть уела, в школу вернулся? Сегодня едут в деревню, народ — шкура, деньги платить стали, он и прет, где лучше. И эти рыбачки понаехали: будто в России другой рыбы не осталось, только наша.
— И вы на сытое место пошли — к хлебу! — сказал Капустин, недовольный, что переходит на язык Рысцова, и не находя других слов.
— Ты меня на ихнюю колодку не меряй, — на удивление спокойно возразил Рысцов. — Мне любое дело по руке, а они шушера городская. — Он сдернул с корзины пиджак, ухватил голавля и бросил через плечо под плотину. — Таких, как ты, в молодую пору топить надо, как лишних щенков, чтоб под ногами не путались!
Следом за первым голавлем полетели в Оку второй и третий, четвертый выскользнул, шлепнулся на доски, и Рысцов зафутболил его в реку. Последнюю лежавшую поверх грибов рыбину он жмякнул о настил так, что по голавлю побежала частая, смертная дрожь.
— Бери на почин!
Подхватив корзину, он зашагал по плотине свободный, легкий, с ранними мещерскими грибами, будто и не было уваживших его голавлей и он не останавливался мимоходом попытать счастье чужой снастью. Шел с достоинством к высокому берегу, к деревне, где его дом, семья, хлеб, амбарчик, набитый скупленной овечьей шерстью, где всякое дело ему по руке.
Яшка Воронок не спал. Капустин разглядел его темное, одутловатое, в азиатской редкой щетине лицо, запавший висок, глаза открытые, устремленные на голубевшие поверху холмы правобережья, будто он ждал оттуда какого-то знака. Пока Алексей колебался, сказать ли Воронку, что спиннинг его брошен на плотине, бывший караульщик потер босую пятку о пятку, приподнял голову и, не узнав учителя, прохрипел:
— Глянь-ка сеточку, рязань.
В круглой, из медной проволоки, сетке смиренно лежал судак: поднятый неурочно, в час ночного затишья, он не ведал еще своей судьбы, сердито топырил жабры и скалил зубастый рот.