Три версии
Шрифт:
— Он позвонил в половине седьмого вечера и попросил разрешения прийти ко мне. Я никогда не отказывал ребятам во встрече. Он приехал минут через тридцать или сорок.
— Каким вы нашли его?
— Знаете, он был весь взвинченный. Это чувствовалось по каждому его движению, по тону, каким он говорил. Я спросил, что с ним. Никита неохотно ответил: “Ничего. Просто я устал, Андрей Александрович”. Потом спросил: “Может быть, я вам помешал”. Я успокоил его. Мы стали разговаривать.
— Он говорил с вами о своем отце?
— Об отце? — удивился Морозов. — Нет, ничего. Видите ли, Дмитрий Васильевич…
Учитель замялся.
— Вас что-то смущает? — насторожился я.
— То, что сказал
— Ромашиной?!
— Да. Я уже не помню точно, как возник этот разговор… Словом Никита спросил: “Андрей Александрович, подлость и предательство — одно и то же?” Честно скажу, я растерялся от его вопроса. Начал с общих слов, но он перебил меня: “Как вы относитесь к Елизавете Павловне Ромашиной?” Я ответил, что не считаю приличным обсуждать другого человека в его отсутствие, тем более своего коллегу. На это Никита возразил: “Но ведь Елизавета Павловка и другие учителя часто обсуждают нас во время родительских собраний, несмотря на наше отсутствие”. Потом он пристально взглянул на меня и сказал: “Однажды я случайно увидел, как Елизавета Павловна целуется на улице с мужчиной. Это был не ее муж, я точно знаю. Ее муж — мой тренер по самбо! Разве Елизавета Павловна поступает не подло, предательски обманывая своего мужа? А когда я спросил ее, изменяла ли когда-нибудь Наталья Николаевна Гончарова Пушкину, Елизавета Павловна едва не выгнала меня с урока… Но не в этом дело. Я о себе хочу спросить. Я узнал чужую тайну. И до сих пор молчу о ней. Значит, я тоже подлец и предатель, если не рассказал правду ее мужу? Скажите, а подлость и предательство передаются по генам или нет?”
— Он так сказал? — пробормотал я, думая о своем.
— Да, — кивнул Морозов. — Я хорошо запомнил его слова, потому что они поразили меня своей неожиданностью. Чего-чего, а ошарашить вопросами сегодняшние ребята умеют. Особенно такие, как Никита Гладышев. Я попытался объяснить ему, что не вижу с его стороны подлости и предательства по отношению к мужу Елизаветы Павловны, ибо иной раз умолчание в подобной ситуации может оказаться лучшим выходом из положения. И, дескать, не зная многого в жизни других людей, нельзя вмешиваться в нее и уж тем более судить их. Никита был умным юношей, Дмитрий Васильевич, тонко чувствующим, с обостренным восприятием правды и лжи.
— Похоже, максималистом он был! — усмехнулся я.
— Конечно, — серьезно ответил Морозов. — То, что для другого подростка могло ничего не значить, для него поднималось чуть ли не до уровня обобщения. Допустим, учитель не ответил на его вопрос, все, больше он для него не учитель. И так далее. А знаете, где корни его максимализма?
— Где?
— В его семье. Я хорошо знаком с Федором Борисовичем и Екатериной Ивановной. По моему, в их семье существовал принцип: никаких полуправд. Либо правда, либо ложь! А натура у Никиты была эмоциональная, художественная. И отсюда — стоило ему столкнуться с “подлостью”, как он изменил свое отношение к Ромашиной, могло наступить ожесточение…
— Да мне известно, что у них ухудшились отношения. Она сама сказала мне об этом, но не знает причины.
— Я надеюсь, Дмитрий Васильевич, что от вас она…
— Не волнуйтесь, Андрей Александрович, — успокоил я учителя.
— Ах, бог мой! — воскликнул Морозов. — Да я убежден, что наши мальчишки чаще всего и страдают оттого, что их не понимают. Вот как глухонемые страдают, что мы — говорящие и слышащие — не понимаем их! Так и ребятишки наши. А отсюда, Дмитрий Васильевич, взрывы происходят. А мы нервничаем, торопимся, нам легче оборвать, чем прислушаться, разобраться, что в душе у них бурлит… Наши мальчишки сегодня такие же, какими и мы были, но чуточку другие. Они просто дети своей эпохи. А мы, не задумываясь глубоко над этим, спешим объявить их прагматиками, вкладывая в это слово что-то нехорошее. Им сегодня дико слышать о такой профессии, как землекоп. Почему? Да потому, что — их в этом сама жизнь убеждает! — машина сделает лучше и быстрее. Они ведь живут в век машин, в век ракет! Но они не стали роботами, на них надо воздействовать эмоционально, и тогда те же лопаты пробудят в их душах волнение. Потому что души у них есть, прячутся только глубже, чем у нас. Сейчас им надо больше давать, а потом они сами начнут отдавать сторицей! Я в это верю, Дмитрий Васильевич. И еще — врать им надо меньше. Мы, сами того порой не замечая, сами того не желая, так часто лжем им, что у них возникает защитная реакция: спрятаться от нас, взрослых…
— И у Никиты Гладышева было такое желание — спрятаться? — перебил я Морозова.
— В том-то и дело, что нет! — живо возразил учитель. — И в этом заслуга его семьи.
— Хорошо, Андрей Александрович, хорошо… А теперь такой вариант: Никита неожиданно узнает что-либо компрометирующее его отца или мать. Стало бы это трагедией для него?
— Безусловно, — кивнул Морозов. — Для иного мальчишки, подростка, привыкшего к вранью, — нет. Для Никиты — да! Но почему такое странное предположение, Дмитрий Васильевич?
— Просто так… Хочу понять, что случилось четырнадцатого мая с Никитой… — Эта спасительная фраза стала для меня, как крыша над головой во время грозы.
— Да, да, — печально произнес Морозов. — Я думаю — нелепая трагическая случайность. Когда мы вышли с ним — я решил немного прогуляться, — уже начинался штормовой ветер. Спустились к набережной, я предложил ему вернуться, переждать шторм у меня дома, но Никита торопился домой. Он сказал: “Мама не знает, что я пошел к вам. Она дежурит в клинике. Позвонит домой, а меня нет. Начнет волноваться”.
— То есть он обязательно хотел вернуться домой пораньше? — уточнил я.
— Да, — ответил Морозов. — Он поэтому и решил пойте мимо порта. Оттуда было ближе к его дому.
— И настроение у него было не такое подавленное, с каким он пришел к вам?
— Бесспорно! — уверенно сказал Морозов. — Мне даже показалось, что он повеселел, словно скинул с плеч тяжкий груз.
Я шел к троллейбусной остановке и думал, что теперь знаю, почему Никита Гладышев “мстил” Елизавете Павловне Ромашиной. Он был максималистом, предпочитал рубить сплеча. Учитель Морозов, которого он уважал, попытался объяснить, что в жизни все гораздо сложнее, чем представляется на первый взгляд. Никита ушел от Морозова повеселевшим, как “будто скинул с плеч тяжкий груз”.
Но с каким грузом он все-таки приходил к Морозову? Только ли с тем, что стал свидетелем “предательства” Ромашиной и мучимый угрызениями совести, — знает обо всем и молчит, не говорит своему тренеру — мужу Ромашиной?
Но что имел в виду Никита, задавая Морозову вопрос о генетике “предательства и подлости”? Может быть, вовсе не случай с Ромашиной, а иное, о чем не решился сказать даже любимому учителю?
Я не хотел так легко отступать от мысли, которая появилась еще до встречи с Андреем Александровичем Морозовым.
Однако важно вот что… Никита Гладышев торопился домой, не хотел волновать мать. И после… броситься в море.
Вряд ли это возможно Интуиция и логика подсказывают, что это нереально. Бог с ней, с интуицией. А вот по логике, если бы Никита написал и поспал письмо сестре после 14 мая, то есть после встречи с Морозовым, я мог бы многое другое допустить. Однако сначала было письмо, а потом разговор с учителем, после которого Никита ушел повеселевшим, “будто скинул с плеч тяжким груз”.
Подошел троллейбус и я легко вскочил на подножку.