Тринадцатая пуля
Шрифт:
С небес беспрестанно сеет дождь, похожий на водяную пыль. Кажется, что все эти дни над больницей висит одна и та же прохудившаяся туча, и это она поливает землю противным холодным дождем.
Мерзкая туча не дает мне покоя даже ночью, она снится мне, когда удается сомкнуть глаза и продолжительной молитвой вызвать сон…
Лидочка находится в полубессознательном состоянии. Она стала часто и громко стонать. Когда ее стоны становятся совсем уж жалкими, я бегу за сестрой, и та делает
В палату сестры заходят редко. Им, несмотря на молодость, опыта не занимать. И им давно все ясно… Я учусь обходиться без них. По несколько раз в день меняю простыни и какие-то тряпки, называемые здесь пеленками, сам хожу к умывальнику и стираю их твердым, как камень, мылом, а потом высушиваю на батареях.
Дни и ночи я просиживаю у постели Лидочки. В отупевшей от усталости голове ворочаются мысли — тяжелые, как мокрая глина под тупой лопатой.
Пакостная, жестокая жизнь, думаю я, перелопачивая эти мысли, и никакого просвета!
В дневнике, который я продолжаю вести, появляется запись: "Когда-то я верил в себя, вернее, в свое почти божественное предназначение, верил в свою исключительность. Как я мечтал стать знаменитым художником! Но многолетнее пребывание в ироничном, полудремотном состоянии отгораживало меня от реальной, царапающей сердце, жизни. Я защищал себя напускным, фальшивым равнодушием, как панцирем. Я спасался под этим панцирем от жизни. Так спасает себя улитка, прячась в раковину. Так улыбка Джоконды, якобы мудрая и загадочная, спасала ее от необходимости мыслить.
У меня была внутренняя, придуманная жизнь и был внутренний, придуманный мир, который я охранял, как заповедную зону. И вот этот мир, девственно чистый и совершенный, в котором действовали далекие от реальной жизни законы, распался, рассыпался, раскололся, как гнилой орех. Я даже вижу этот проклятый орех и слышу звук, глухой и тошнотворный, когда он раскалывается…
Но этот выдуманный мир защищал меня от страха, который во мне сидел неискоренимо вместе с неуверенностью в сегодняшнем и завтрашнем дне, вместе с извечной неудачливостью и нравственным дискомфортом.
Мы развращены страхом — страхом перед грязными подворотнями, страхом привычного бесправия, страхом постоянной зависимости от "свинцовых мерзостей жизни", страхом неизвестности, забитости и пошлости".
Я понимаю, что слова получаются фальшивыми, неискренними, ненужными… Но я все равно их пишу, пишу, пишу…
Дневник этот, говорю я сам себе, я веду для того, чтобы не свихнуться окончательно в этом предвечном приюте скорби и чтобы не растерять разлетающиеся мысли, которыми приходится дорожить, потому что других мыслей нет…
Так проходят дни и ночи, дни и ночи… Так тянутся недели.
…Я давно все понял. И еще я понял, что до самого конца буду
Иду к заведующей отделением. Сидит за столом капитальная красномордая тетка, доктор медицинских наук и профессор, и с серьезным видом листает толстую тетрадь.
Окидываю взглядом кабинет. Чистенько и почти уютно. На тумбочке, за спиной медицинской дамы, стоит, как дань времени, небольшая икона. Узнаю неброскую манеру самодеятельных иконописцев начала двадцать первого века.
На иконе изображен неведомый святой, своей окладистой бородой и шальными глазами напомнивший мне известного диссидента Льва Копелева.
Стараясь быть спокойным, задаю вопрос. Его суть сводится к тому, что мне хотелось бы знать, как долго… тут я делаю паузу, как долго будет мучиться Лидочка.
Ответ предсказуем.
— Мы делаем все возможное, — бодро отвечает заведующая. На меня при этом не смотрит… Похоже, ее не пробить. Я прошу ее убрать капельницу, но в ответ получаю взгляд, полный ледяного непонимания.
Я встаю, молча киваю и выхожу из кабинета.
Однажды под утро Лидочка приходит в себя:
— У меня отобрали лошадку, — жалуется она.
Я протягиваю ей маленькую, величиной со спичечный коробок, глиняную игрушку.
— Вот бы ускакать отсюда на ней… — тихо произносит она, глядя на игрушку. — А я сегодня ночью чуть не умерла… Я была там! Там страшно! — она заплакала. — Я не хочу умирать… Как ты будешь жить, Андрюшенька?
Я чуть не задохнулся, когда пытался проглотить комок, застрявший в горле. Слезы кипели в моих глазах.
Срывающимся голосом я стал говорить Лидочке слова, в которые она не верила, но ждала, чтобы я их произнес. И я говорил, пока на ее лице не появилась слабая улыбка и она не уснула. Минут через десять она опять очнулась и, хитро прищурившись, сказала:
— Сейчас я видела огромных, невероятно красивых рыб, и я плавала с ними. Это было так прекрасно!.. — и она опять закрыла глаза.
…А нескончаемые дни и ночи все тянулись….
Врачи выполняли медицинские предписания и продлевали жизнь страдающей девушки….
Ее крики, не сдерживаемые сознанием, разносились по больничным коридорам. Она умирала мучительно, и доктора врачевали ее мучительное умирание. Для этого у них всегда под рукой имеются средства…
.
И отчетность в ажуре, и больница может рапортовать по инстанции, что все возможное для такого-то больного сделано, и он прожил благодаря капельнице и уколам ровно столько, сколько надлежало прожить в соответствии с инструкцией.