Трофейная банка, разбитая на дуэли
Шрифт:
— Я вот тебе останусь! — Тут же привычно вскинулась мама. — Шалопай!.. И... не думай, что скидка на год, делает меньше твои грехи! Отправляйся к Льву Семеновичу немедленно!
— Ох... — сказал Лодька. Все вернулось на свои места. А потом подумалось малодушно: "Может, достаточно того, что признался маме?" И даже попробовал снова пошутить:
— А что, если не сейчас? Раз в запасе целый год...
— Ты мне еще порассуждай... нашелся Прометей, похититель огня.
Лодька вспомнил, как настоящему Прометею злой орел в наказанье клевал
— Ладно... Только вдруг его опять нет дома?
— Дома, дома, — "утешила" мама. — Утром он вместе со мной встречал малышей, делал снимки. И сказал, что до ночи будет проявлять и печатать... Только вот не знаю, подходящее ли у него настроение для беседы с тобой. Был он какой-то озабоченный...
— Ну и что? Я ему помогу печатать... если не прогонит на веки веков...
— Если прогонит, правильно сделает... Но он говорил, что у него еще какое-то дело именно ко мне. Только не успел объяснить, подошли автобусы...
— Что еще за дело? — ревниво взвинтился Лодька.
Мама посмотрела оч-чень внимательно:
— Не знаю... Надеюсь, ты не собираешься снова затевать дуэль?
Лодька вздрогнул. Но, конечно, мама вспомнила давнюю, несостоявшуюся дуэль с майором по фамилии Кан, которого Севка вызвал на поединок из-за нее, из-за мамы...
Как ни крутись, а надо идти. И все внутри у Лодьки опять противно застонало.
— Я... пошел...
— Ступай, — сухо сказала мама. — И передай Льву Семеновичу, что, если он вздумает взгреть тебя ремнем, я заранее одобряю эту меру...
— Передам, — буркнул Лодька. Хотя было не до шуток.
На Казанскую Лодька отправился тем же путем, что и в прошлом году, когда шел к Льву Семеновичу впервые. По логу вдоль Тюменки. И все было, как тогда. Так же громоздились по сторонам заросшие бурьяном, коноплей и полынью откосы — с кривыми заборами, деревянными домами Городища и дремучими тополями наверху. Так же вырывались из травяных джунглей и носились над водой стайки воробьев, а вода журчала, переливаясь через всякое полузатопленное в ней барахло. Она слегка пахла стоками от Железнодорожной бани, но это не портило теплую ласковость послеобеденной августовской поры.
Да, все, как в год назад. За исключением мелочей — На Лодьке была не ковбойка, а вельветовая курточка, и не брезентовые полуботинки, а прорезиненные тапочки, которые назывались "спортсменки". Но пустяшные различия напрочь стирались тем грандиозным сходством с прошлогодним августом, которое не умещалось в голове: ему, Лодьке, как и тогда, было тринадцать с половиной лет!..
Он до сих пор не понял — радоваться этому или огорчаться? Можно было рассуждать так и так. Но... как ни рассуждай, а факт оставался фактом, и его неоспоримость окутывала Лодьку какой-то вязкой ошарашенностью... И ошарашенность была бы еще чувствительной, если бы вместе с ней не сидело в Лодьке угрюмое ощущение виноватости и стыда.
Вот в таком смешении чувств Лодька двигался у края журчащей воды, а иногда (сняв спортсменки) и по щиколотку в ней — это в минуты, когда приходила короткая успокоенность с мыслями, что все в конце концов перемелется и завтра жизнь пойдет уже как обычно. И ободряюще искрились в мелкой воде серебристые пивные пробки...
Вот при одном таком "успокоении" Лодька вдруг увидел, что справа, от Орловской улицы, по крутой тропинке среди репейников спускается Борька. Явно навстречу ему, Лодьке. И он спустился, и в самом деле пошел навстречу по берегу, и они остановились друг против друга. Борька быстро глянул в Лодькино лицо, а потом стал смотреть мимо.
Не зная, что сказать, Лодька спросил:
— Ты чего это... здесь?
— За тобой шел, — сипловато ответил Борька. — Сперва по верху, а теперь... вот...
— Зачем?
— Ну... давай поговорим , что ли...
— Ну, "что ли поговорим", — спокойно сказал Лодька. Все это его сейчас мало волновало. И сам Борька, и предстоящий разговор. Потому что — о чем говорить-то?
— Лодь... я же правда не знал, что в поджигах пули.
— Это понятно, — усмехнулся Лодька. — Потому и был такой храбрый...
— Дело не во мне. Это Фома придумал. Пусть, говорит, Севкин перетрухнет, ему полезно... Он такая сволочь.
— Он то? Вовсе нет...
— Ну, тогда, значит, я... — без жалости к себе выговорил Борька. — Но... не я же придумал эту дуэль. Я даже не знал... про пули... Фома уже потом шепнул...
— Борь, при чем тут дуэль? — грустно отозвался Лодька, вспомнив про всё.
Но, вспомнив, он не ощутил прежней злости на Борьку. Даже... наоборот. Что-то вроде жалости. И, в конце концов, они во многом виноваты оба.
Борька своим разлапистым ботинком ударил по валявшейся в береговой траве жестянке и смотрел, как обрадованные струйки ворочают ее на песчаном дне. А лицо было... такое...
Лодьку вдруг будто качнуло к Борьке. Словно это был прежний Борька — из той поры, когда мастерили для Матвея Андреевича мозаику с золотой рыбкой. Но... тогда Борька был на погода младше Лодьки, а теперь на полгода старше. Это в общем-то ничего не значило, и все же такая мысль, скользнув змейкой, как-то придержала Лодьку. А Борька... он как бы перехватил воспоминание Лодьки о рыбке и учителе.
— Ты знаешь, Матвей Андреевич совсем плох. Говорят, недолго осталось...
"И ты скажешь: откинул копыта. Как про Зину..." — мелькнуло у Лодьки. Хотя ясно, что ничего такого Борька не сказал бы. Лодька вспомнил:
— Я видел его в Падерино, когда ездил в лагерь, он там жил на даче. Хотя и с палочкой был, но на ногах...
— Ну а теперь... вот... — Борька вскинул коричневые круглые глаза. — Лодь, а давай, как раньше, а? Будто ничего у нас не было... Ну, зачеркнем всё...