Трофейная банка, разбитая на дуэли
Шрифт:
Лешка сказал по-взрослому, даже слегка утомленно:
— Да с какой стати? Какое у меня право презирать? Все мы иногда сдаем позиции...
Наверно, Лешка считал, что он тоже сдал позиции. Потому что в этом году не стал поступать в институт — с троечным аттестатом шансов было немного. Он договорился в школе и остался в десятом классе еще на год, чтобы в будущем году получить аттестат, какой надо (в те времена разрешалось такое). Решение было разумное, но, конечно же, не героическое. Тем более, что из прежних друзей-ровесников остался теперь в Тюмени только Шурик Мурзинцев. Атос и Вовчик Санаев уехали поступать в свердловские
Лешкин ответ (беззащитный какой-то) обезоружил Лодьку. И чтобы замять прежний разговор, Лодька сказал:
— Вчера читал до ночи "Робинзона". Подарок Атоса...
Лешка кивнул. И вспомнил:
— Недавно была от него телеграмма родителям. Сдал сочинение, устный русский и историю на пятерки... — И усмехнулся: — Да, если бы Атос был здесь, он бы эту затею с дуэлью не позволил. Потому что знает законы...
— Может, он потом станет министром... этой... юстиции... — заочно польстил Атосу Лодька.
(Игорь Степанович Атусов не стал министром. Но через много лет он приходил на встречи с одноклассниками в синем прокурорском мундире с генеральскими звездами на погонах. Говорят, в него два раза стреляли — и те, кому он не давал воровать, и те, кто хотел, чтобы он объявил ворами ни в чем не виноватых людей... Но это было много позже. А там, на старом дворе улицы Герцена, в августе пятьдесят первого, никто не ведал своего будущего...)
Лодька пошел провожать Лёнчика до его дома. На всякий случай — книжка-то в руках у Лёнчика редкая. И чтобы не оставлять его так сразу в грустном ожидании ареста.
Впрочем, Лёнчик уже не грустил. Он развернул книгу и с тихим восхищением разглядывал разноцветную, с позолотой, обложку, где красовались всадники-бедуины, пальмы, барханы, окутанные пушечным дымом форты и белеющие в песке верблюжьи скелеты...
— Лодик, я и сам бы теперь из дому не вылез, пока не прочитал бы...
Но у своей калитки он снова попросил:
— Ты все-таки не говори никому, что меня заперли, ладно?
— Честное слово, — пообещал Лодька. И пошел домой, размышляя с печальной усмешкой о странной и разнообразной природе стыдливости у непохожих друг на друга людей. Маленький Арцеулов стыдится своего заточения. Лешка Григорьев — добровольного второгодничества в десятом классе. Вовка Неверов — того, что умеет бояться только за себя, не за других. А ему, Лодьке, неловко за свою детскую одёжку (хотя никто на него ни разу не взглянул)... Впрочем, Лодька понимал уже ясно, во всю ширину и глубину, что эта его нынешняя стыдливость — капля по сравнению с настоящим и великим стыдом, который ждал его в скором времени.
И никуда не денешься...
То есть он, конечно, еще говорил себе, что "да ну, ерунда, чего ты мылишь себе извилины" и "подумаешь, одна щепотка", и "что было делать, раз не было выхода"... Но отчетливо знал, что если тогда выхода не было, то сейчас он был. Простой и единственный. И такой, при мысли о котором бросало в дрожь.
Никогда он не решиться. Потому что это — хуже, чем ждать Борькиного выстрела. Потому что такой стыд ужаснее страха.
А еще ужаснее, тошнотворнее, было жить и молчать. Потому что придется отворачивать глаза от всех. От Лёнчика, простодушно сказавшего: "Я никогда не отпираюсь, если виноват". От мамы. От папиной фотографии. От себя самого в зеркале. И (вот
Такой амулет, чего доброго, станет не защитой, а наоборот. И может повредить в жизни чему угодно, даже... даже папиному возвращению. Лучше уж снять...
Тьфу ты, разве можно верить всяким приметам! Все равно, что в первом классе, когда боишься запнуться левой ногой, или когда, чтобы не вызвали к доске, макаешь в непроливашку палец, а, увидев на улице белую лошадь, передаешь хлопком первому попавшемуся "горе"...
Сразу встал перед ним Юрик. Будто глянул чистыми, как у Лёнчика, глазами. Нет сомнения, уж он-то, Юрик, сказал бы сразу: "Севка, ты что! Лучше признаться, пока не поздно..."
"А откуда ты знаешь, что он так сказал бы? Вы были знакомы всего один день..."
"Разве это важно — день или год? С Борькой знали друг друга с детского сада, а чем кончилось... Гад он, Борька, все из-за него!.."
"Да не ври! Из-за тебя самого!"
"Но не было же выхода!"
"Опять врешь! Был простой выход. Вернулся бы на Стрелку и сказал: "Не достал я порох". Но испугался: решат, что струсил... А ведь так или иначе струсил, потому и полез в корзину за порохом. Потными пальцами... "Всего одну щепотку"... Да хоть одну крупинку! На краденном порохе не бывает честных поединков. И нечем тебе гордиться..."
"Да не хочу я гордиться! Только бы на душе не было муторно!"
"А все равно будет! Пока порох считается краденым. Сделай, чтобы не считался... Знаешь — как..."
Ага, "сделай"! Иди, заставь себя... Лучше уж снять с шеи расплющенную пулю... Но если снимешь незаконный амулет, разве снимешь свинцовую виноватость?
— Мама, — сказал он, — мне надо сходить еще в одно место. Срочно...
— Ты носишься туда-сюда как угорелый. Никуда не пойдешь, пока не съешь хотя бы тарелку супа.
— Ну, ма...
— Посмотри на себя! В этом костюме особенно видно, какой ты скелет...
— Я же не виноват, что нет другого!
— Другого скелета?
Господи, тут выть хочется, а она еще и шутит!
— Ма-ма!.. Мне очень надо! К Льву Семеновичу! Обсудить один вопрос!
— Куда они денутся за пятнадцать минут? И вопрос, и Лев Семенович... Марш за стол.
Иногда чем меньше споришь, тем быстрей обретаешь свободу. Лодька торопливо глотал жидкий куриный суп и молил судьбу, чтобы мама не вспомнила про второе. Впрочем, его кажется, не было: кончились деньги, а до новой маминой зарплаты еще ого-го...
Мама спросила:
— Что за дела у тебя с Львом Семеновичем?
"Ну, разные дела... Насчет книжек... Он обещал мне дать на время старый аппарат, чтобы я поучился... Надо спросить рецепт проявителя для Шурика Мурзинцева... А еще..." Ох, опять надо врать...
Лодька глянул мимо маминого плеча, в дверь кухни. Там была другая дверь, открытая в Лодькину комнату. И виден был его стол, а над столом — снимок с полярными птицами. Тот, что подарил Лев Семенович. Лодька стал смотреть в тарелку и считать в супе редкие кружочки жира. Потом сказал: