Трофейная банка, разбитая на дуэли
Шрифт:
Лодька дошагал до углового дома, глянул на светившиеся окна бывшей своей комнаты (в ней сейчас жили какие-то Сидоренки, детей у них не было). Вздохнул и свернул на улицу Дзержинского, которую старожилы до сих пор называли иногда Садовой.
За спиной сразу заглох шум неугомонной горки. Здесь была снежная тишина, желтый свет окошек выявлял из сумрака снежные шарики, застрявшие в низкорослых кустах. Они похожи были на белых озябших пичуг. Над крышами уходили в небо заиндевелые громады тополей. Внизу они были хорошо различимы, а выше растворялись в звездной
Когда не было снега, здесь тянулись деревянные мостки-тротуары, но сейчас они были завалены сугробами. Приземистый дом, у которого Лодька пять лет назад познакомился с Юриком Кошельковым, утонул в снегу ниже подоконников. Окна светили через кромку снега робко и виновато. Дом был длинный, окон около десятка. На карнизах, в завитках тяжелой резьбы, белели снежные сгустки. Рельеф резьбы выделялся четко, потому что неподалеку светили на столбах сразу две лампочки. Они освещали и накатанную санями дорогу (машины здесь ходили редко). Лодька вспомнил, как в сентябре здесь двигалась под оркестр цирковая вереница и как ловкий униформист поставил девочку в балетном платьице на седло серебристого коня. Теперь подумалось (хотелось так думать), что девочка была похожа на Стасю. Но тут же вспомнился (некстати) Борька. Его тогдашний хлопок по плечу: "Белая лошадь — горе не мое..."
Юрик сказал бы иначе: "Белая лошадь — горе пополам"...
"Откуда ты знаешь, что он сказал бы нынче, в этом году?" — спросил себя Лодька.
"Знаю..."
"Ты так думаешь потому, что после той встречи никогда его не видел. А он вырос. И наверно, стал совсем другим..."
"А может и не стал, — сердито возразил себе Лодька. — Зачем ему делаться другим?"
"Но ты же сделался..."
"Я... ну не во всем же..."
Показалось, что рядом проявился, как на туманной фотобумаге, босой пацаненок в матросском костюме и пошел, не проваливаясь, по мягким верхушкам сугробов, справа от тропинки.
Прежде всего Лодька испугался:
"Ты же простудишься!"
"Не-а... — беззаботно сказал Юрик. Глянул сбоку и осторожно спросил: — А почему ты решил, что я должен вырасти?"
"Ну... все же растут... Вот и я..."
"Ты — это ты... А я... Ты же про меня ничего не знаешь. Вдруг меня уже давно нет?"
"Нет! — ошарашенно крикнул Лодька. — То есть наоборот, есть! Ты — есть! Хоть какой, но есть!.. Что ты выдумал!"
"Я пошутил, — опять улыбнулся Юрик. — Не бойся..." — И растаял.
У Лодька прыгало сердце. Придумается же всякая фигня! Он торопливо прошагал до конца квартала и свернул на улицу Челюскинцев.
Слева потянулся зубчатый дощатый забор Ленинского сада. За ним поднималась горбатая крыша промерзшего, никому в эту пору не нужного летнего театра. Над крышей возвышались и уходили в ночь опушенные инеем березы.
Учитель рисования Александр Павлович на уроках часто рассказывал что-нибудь о городе и однажды поведал, что до революции здесь вместо сада был бульвар. Вот почему
Спасскую церковь Лодька любил больше всех городских строений. Даже больше Знаменской церкви на улице Семакова. Знаменская была праздничной и как бы уверенной в себе, несмотря подозрительное отношение советской власти к религии. Там шли регулярные службы и случалось даже, что звонили колокола. А в Спаской Лодька ощущал какую-то скрытую обиду. Или не обиду даже, а затаенную печаль. С церкви были сняты кресты, в нее никто не ходил с молитвами, ей запрещено было считать себя храмом. Правда, ее не сделали складом или какой-нибудь паршивой мастерской, как другие бывшие храмы, там работала Областная библиотека. Но все же это было не то...
Хотя библиотеку Лодька тоже любил. Иногда он ходил сюда с мамой, чтобы выбрать какую-нибудь книгу. Школьников в эту взрослую библиотеку не записывали, вот и приходилось пользоваться маминым абонементом. "Ма-а, ну давай сходим, а то я уже все прочитал!" — "Вот и прекрасно! Подольше посидишь над математикой..." — "Да не посижу я над ней подольше, я уже отупел от этих квадратных корней в кубе..." — "А почему не сходишь к Льву Семеновичу?" — "Ты, что ли забыла?! Он в командировке до февраля!" — "Мученье ты мое..."
Недавно "мученье" усмотрело на выставочной полке "Пылающий остров" в полустертой, но хорошо различимой "приключенческой" рамке. Тот самый, который вознамерилась было отобрать помешанная на своей алгебре-геометрии Варвара. (Вот скандал-то был бы! Зубами бы вцепился!) Теперь память о прочитанной лишь до середины книжке грела душу отдельно от всех других "памятей" и неприятностей. "Вот приду, вот залягу..." Но пока домой не хотелось. Лодька не спеша вышел на угол Ленинской улицы, к деревянным воротам и кассам сада и запрокинул голову.
Он видел этот храм (все равно — храм!). эту башню тысячи раз. С первых дней, как оказался в Тюмени. Сперва — в кухонном окошке дома, который сделался его, Лодькиным домом. Потом со двора и со Стрелки, встающую в отдалении над кривым забором улицы Дзержинского — то на фоне безоблачной синевы, то в пасмурной дымке, то среди сизых грозовых нагромождений... Видел из окон своей начальной школы, которая стояла совсем рядом с церковью...
Видел он ее — плывущую среди мелких кудрявых облаков — и в памятный весенний день, когда рядом с ним, с несчастным, раздавленным бедами Севкой возник папа...
"Господи, пусть это случится снова... Господи, пусть он вернется опять!.."
Белая церковь мягко впитывала в себя рассеянный свет недалеких фонарей, окошек и нависающих, как люстры, созвездий. Узорчатый фасад с окнами в глубоких нишах, чешуйчатыми башенками и маковками казался вылепленным из мерцающего плотного тумана. А двухъярусная башня с широкими проемами и похожим на елочную верхушку шпилем, висела в небе словно сама по себе. И вроде бы даже плыла навстречу Лодьке, как тогда, весной...