Тронка
Шрифт:
…Белеет, цветет коралловая ветка снова на этажерке, на своем постоянном месте; матери уже нет. Поправив на затылке узел тяжелых волос, она ушла со двора, не будет ее теперь до самого вечера. Поездки, заседания, конфликты, ссоры, бесконечное мотание по отделениям, где она о ком-то заботится, кого-то отчитывает, кого-то мирит — такова ее жизнь. Изо дня в день отдает себя на растерзание обыденщине, кипит в лихорадке дел, ломает голову над чьими-то хлопотами, и нет ей передышки, нет никогда покоя…
Целый вечер она будет совещаться, вести заседание рабочкома, но и там сквозь дым, сквозь заседательский чад нет-нет да и промелькнет перед ее взором образ сына: «Конечно, для тебя я деспот, конечно, тебе это кажется диким, что вот и вечером я заседаю, и речь веду о таких
А хлопец в это время бродит возле школьного виноградника, там, где недавно они с Тоней кусты подвязывали, где будто нечаянное прикосновение девичьих рук перевернуло его жизнь; потом он прошел мимо клуба, где ничего сегодня нет, мимо домика, где сестра Тони — Клава — в этот момент ссорилась со своим муженьком, а Тони нет, Тоня у родителей, и Виталий, еще немного побродив в парке, послушав чей-то влюбленный шепот в кустах, наконец возвращается домой. Жаль, что Горпищенкова кошара далеко и на мотоцикл наложено вето, — и ничего тебе не остается, как только идти вот так в одиночестве по улице Пузатых да посвистывать возле забора товарища Яцубы, где темнеет его виноградник, который со стороны поля весь обтянут колючей проволокой и напоминает в миниатюре то, что майор строил на Севере… Днем улица перекрыта шлагбаумом, а сейчас шлагбаум кто-то оттянул, и ребята из младших классов, беззвучно как летучие мыши, носятся по темной улице на велосипедах, нарочно пугая девочек-подростков, что, взявшись за руки, вольно ходят здесь и тихо напевают, и словно бы слышат уже те таинственные, возбуждающие призывы-шепоты любви, которыми полнятся заросли садов и, кажется, напоен этот вечерний воздух. Ходят девушки, трепетные, как сама юность, и, как она, слегка окутанные грустью. Идут в обнимку, и песня плывет за ними, негромкая, задумчивая, немножко грустная. Их песня-дума, и чистая ранняя грусть, и это ожидание чего-то неизведанного, манящего так гармонируют со степным покоем вечерним, и звездным простором неба, и с настроением Виталика… Мать сердится, что он не корпит над учебниками, а как он может зубрить сейчас, в такой вечер, когда все вокруг поет и сам он полон чувства нового, ранее не изведанного. Как после черной бури, когда весенняя степь пламенеет до самых горизонтов дикими тюльпанами и будто вся планета цветет красотой, так сейчас на душе у Виталика. Все стало второстепенным, неважным в сравнении с тем, что он приобрел, что у него есть теперь в жизни — Тоня.
Экзамены? Они его не беспокоят. Медаль отличника? Луна на небе — вот его медаль. У каждого человека, наверно, есть своя белая коралловая ветка, раньше или позже, а каждый находит ее, и вот он тоже нашел… Если бы только Тоня была сейчас здесь, рядом с ним! Не попала ли она после вчерашнего катания под домашний арест? Сидит да зубрит девчонка в своей чабанской ссылке, а он еще и до сих пор будто летит на мотоцикле, чувствует на себе ее горячие руки, слышит смех ее серебристый, заливистый, до сих пор ощущает на губах огонь ее поцелуя, которым она обожгла его там, на винограднике… Остановившись, Виталик сам себе улыбается в потемках, видит руку девичью смуглую, что так нежно подвязывает широколистый куст чауша-винограда… Живая, шустрая такая — от куста к кусту, куст за кустом обнимает… Смотрел бы не насмотрелся, как она делает что-нибудь или просто улицей идет: лицо поднято, грудь вперед и руками широко размахивает, аж за спину залетают. И походка такая же размашистая, упругая.
Брезентовая раскладушка ждет своего хозяина в саду. Виталик расставил ее, опробовал, прилег. Ветерок, сорвавшись, нежно шелестит листьями вверху, и среди листьев то и дело сверкает девичья, чуть-чуть лукавая улыбка. Спать? Как можно спать в такую ночь? Звездная высота притягивает взор, как тогда, когда Тоня закричала на всю улицу: «Спутник! Вон он!» И никто в совхозе не спал, в самой природе было что-то необычайное, со всех дворов смотрели, как вдруг появился в небе светлячок, появился и движется прямо по небу, ритмично поблескивая…
О чем бы ни думал, а перед глазами
Ну, как же ты там, Тоня? Может, припугнутая отцом, сидишь и зубришь, а может, украдкой у приемника ловишь музыку — это больше на тебя похоже! Или, быть может, слушаешь вместо музыки сухие директорские распоряжения, которые передает на отделения в этот момент Сашко Литвиненко? Взять бы да шепнуть в микрофон Тоне что-нибудь, одно имя ее, прошелестеть, как ветерок, что по верхушке яблони пробежал. Шепнешь, а она там в чабанской своей бригаде уже слышит тебя; не может же быть, чтобы она спала в такую ночь! И если у тебя есть хоть кое-как слепленный, но честно, своими руками сделанный передатчик, работающий на частоте одному тебе известных мегагерц, то…
Соскочив с раскладушки, Виталик в три прыжка пересекает двор, вбегает на веранду. Вот он уже в комнате, включает свет, бросается в свой заваленный радиохламом уголок, и через некоторое время весь звездный степной эфир принимает взволнованные, нежностью налитые слова:
— Той, которая меня слышит!.. Той, что лучше всех на свете… Тоня! Слушай меня!
А через некоторое время в накуренное, задымленное цигарками помещение рабочкома вбегает запыхавшаяся семиклассница Нина Чумак и с порога бросается к Рясной:
— Тетка Лукия, скорее домой!.. Виталик ваш… за… за… запеленгован!!!
Не чуя под собой ног, примчалась Лукия домой. Стоит чей-то «газик», во дворе гомон, во всех окнах свет горит, в открытых настежь дверях видны фигуры военных, и между ними торчит стриженная под ежик голова Яцубы в стальной седине.
— Так вот, милейший, — слышит она баритон Яцубы, и в ответ ему откуда-то из угла звенит протестующе:
— Не называйте меня «милейший»!
— А кто же ты есть? — И, заметив Лукию или, быть может, просто ощутив на себе пламя ее гнева, Яцуба оборачивается к ней: — Вот, полюбуйся на своего… Настоящий радионарушитель, хотя и несовершеннолетний… Он со своими штучками в эфир… Ну, а мы его, голубчика, и запеленговали.
— Не так вы, как мы, — поправил Яцубу офицер с полигона и улыбнулся своим товарищам, которые окружали Виталика, но, видно, вовсе не собирались хватать да вязать этого нарушителя.
Кое-кого из военных Лукия знала в лицо, ведь не раз они появлялись в совхозе на запыленном «газике», а с их старшим она встречалась на шефских собраниях. Теперь все они были официальными, исполненными сознания своих прав, — постороннее вторжение в эфир не могли никому разрешить, — но их загорелые лица снова озарились улыбками, когда они, наклонившись, стали рассматривать передатчик Виталия, примитивное кустарное сооружение в грубой коробке, которая, однако, давала возможность хозяину посылать слова привета и музыку в степь той, недостижимой для других девушке Тоне.
— Акт составлен. А это мы конфискуем, — говорит Яцуба и обеими руками берет со стола Виталиков передатчик.
— Поставь на место, — остановила Яцубу Лукия.
— Нет, прости, милейшая, конфискуем, — с ударением повторил Яцуба, нацелив на нее черные сверкающие скважины глаз. — Если уж ты малолетку разрешаешь любовные шуры-муры, то пускай себе на мотоцикле и мчится на свидание, а эфир засорять посторонними словами… нет, шалишь, парень!.. Много ты, Лукия, своему малолетку позволяешь! Любовные шуры-муры по радио разводить, эфир засорять никому не позволим!