Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:
Долго в тот мартовский вечер я бродил по Замоскворечью. Потом завернул в Арбатские переулки и здесь столкнулся с Бабаевым. Шел он маленький, грустный, заснеженный. Я страшно обрадовался встрече – флюиды? – и принялся рассказывать о Маросейке. Когда закончил, он спросил:
– А какой сегодня день?
– Как – какой? Пятница, пятое
– Ах, да, пятое… Конечно, пятое, – бросил на меня длинный взгляд и раздельно, тихо произнес: – Два года назад в этот день умерла Ахматова.
Я снял шапку:
– Простите, Эдуард Григорьевич, запамятовал.
– Ладно, чего уж там. У вас сейчас Боткин на уме.
Мне осталось честно признаться:
– Читал мало и не открыл ее.
– А я открыл Ахматову синим вечером, в 1943 году, в Ташкенте.
Он стал рассказывать о царице русской поэзии, о комнате, которую до нее занимала Елена Сергеевна Булгакова, о стихах, слетевших с губ волшебницы в час прощания:
Он прочен – мой азийский дом,И беспокоиться не надо… [18] Еще приду. Цвети, ограда,Будь полон, чистый водоем.И снова улицы, дома расступились, снова пружина времени, раскручиваясь с невероятной быстротой, выбросила мое сознание в далекие военные годы, в ташкентскую улочку с глинобитными домиками, по которой идет высокая, красивая женщина в черном. А потом замелькали московские кадры: Ордынка, музей Льва Толстого, звонки и… смерть.
18
Н. Гумилев.
Проводив меня до метро, Бабаев остановился и полушепотом начал читать из ахматовского «Реквиема»:
Показать бы тебе, насмешницеИ любимице всех друзей,Царско-сельской веселой грешнице,Что случится с жизнью твоей!Как трехсотая с передачеюПод крестами будешь стоятьИ своею слезою горячеюНовогодний лед прожигать.Там тюремный тополь качается,И ни звука. А сколько тамНеповинных жизней кончается…В лицо бил сырой ветер с мокрым снегом, визжали тормоза машин, из метро валил народ, а я, очарованный голосом странного, загадочного человека, видел, как молилась московская ночь о бесподобной женщине по имени Анна.
Бабаев попрощался и ушел. Я понял: сегодня он открыл мне свою тайну, и этой тайной была Ахматова. Счастливый человек!
Судьба наградила его встречей с поэтом в детстве. Погружение в мир поэзии через книгу, через лекции, через «кокандские звезды» и «пыль Азии на башмаках», конечно, открывает человеку створки Слова, однако ни с чем нельзя сравнить общение с живым поэтом, да еще с таким гениальным, как Ахматова. Разумеется, Бабаев многим обязан себе, чувству собственного существования, но – в этом он признается сам – свечой его жизни была
так писал он о ней в Ташкенте. Спустя двадцать лет после смерти Анны Андреевны, Бабаев расскажет о главном секрете «чародейки с берегов Невы – летописном слоге ее прозы, посвященной Пушкину».
Впрочем, встречи с Ахматовой всегда выходят за рамки поэтики, о чем ее молодой товарищ также не преминул сказать: «Может показаться странным и даже смешным, но мне всегда казалось, что разговоры с Анной Ахматовой о Пушкине имеют какое-то таинственное влияние на природу. Если в начале разговора, например, шел дождь, то в конце его непременно светило солнце. Однажды, возвращаясь с Ордынки домой, я вышел на Большой каменный мост и остановился, пораженный. В небе над Москвой-рекой вырастало дивное облако, освещенное солнцем, и было в нем что-то очень знакомое. И вдруг я вспомнил: «Онегина воздушная громада, как облако, стояла надо мной», – еще одна пушкинская страница Анны Ахматовой» [19] .
19
Бабаев Э. Г. Пушкинские страницы Анны Ахматовой И Новый мир. – 1987. —№ 1. – С. 166.
Мы сами себя творим. И все же, все же… зависим от исторической судьбы-ситуации. В те далекие шестидесятые поэзия и вообще литература находились «на задворках» исторического знания и образования. Прекрасные традиции старых историко-филологических факультетов были начисто забыты, и даже Пушкин на курсах историографии упоминался мельком. Впрочем, и сегодня ничего не изменилось, и историки в большинстве своем по-прежнему в плену рациональных методов познания прошлого. Оказывается, и в посткоммунистической России надо доказывать очевидное: необходимость единства в познании науки, веры и искусства.
Мое погружение в серебряный век русской литературы поколебало прежнюю уверенность в абсолютизме научного метода. Ахматовская ночь в Москве тронула лед, но до чистой воды было далеко.
Не успел я пережить счастливые часы, как Пречистенка преподнесла еще один царский подарок – новую встречу.
В субботу я сдал архивные дела, поблагодарил и направился к выходу (вечерним поездом уезжал в Воронеж). Вдруг, переполошив архивных дам, из-за рабочего стола внезапно поднялась большой птицей высокая седая женщина и полетела – именно полетела, а не пошла – за мной. Я уже оделся, а она сорвала пальто с вешалки и, путаясь в рукавах, попросила:
– Подождите, пожалуйста!
Я помог ей одеться, и мы вместе вышли. Пречистенка чернела народом, машинами; желтели фонари и несло снегом. Неожиданная спутница глубоко вдохнула вечернюю свежесть, выдохнула и, сверкнув глазами, спросила:
– Ну, и что же вы нашли о Василии Петровиче Боткине?
Она не представилась, а я не подумал спросить, но, подчиняясь нездешнему голосу и затягивающему взгляду голубых, лучистых глаз, начал рассказывать.
Пречистенка осталась позади, дошли до Моховой, а я все рассказывал, рассказывал, а снег все шел и шел.
Господи, как она умела слушать! То заглянет в глаза, то покачает головой и всплеснет руками, а то и придержит шаг, когда возрастает напряжение интереса. Так слушают о чем-то чрезвычайно важном, близком.
Время летело, но мы его не замечали, и когда я взглянул на часы, то пришел в ужас: до отхода поезда остался час!
Я стал торопливо прощаться, но она удержала меня:
– Успеете. Скажите лучше, что вас тревожит, – и смела цветной рукавичкой снег с моих плеч.
– Чернышевский. Его оценки Боткина суровы, субъективны, и вообще он воплощает нетерпение.