Тропинка к Пушкину, или Думы о русском самостоянии
Шрифт:
Больше мне видеть Рубцова не пришлось. Но господин случай помог постичь поэзию сверстника.
На абонементе университетской библиотеки работала приятельница поэта – окололитературная дама. Она таскалась за ним по Воронежу, по городам и весям России. Она-то в конце концов и задушит его подушкой морозной ночью декабря 1971-го в Вологде. Но это будет потом, а тогда она рассказывала мне о северном чародее лирики увлеченно, с жаром. И надо отдать ей должное: никогда не касалась живых, скандальных подробностей его жизни. И только раз на мой вопрос о сходстве судьбы Рубцова с есенинской прочитала стихи:
Если б мои не болели мозги,Я бы заснуть не прочь.Раб, что в окошке не видно ни зги —Ночь, черная ночь!В горьких невзгодах прошедшегоСейчас трудно поверить, что именно эта женщина погасила свечу Рубцова. Не думаю, что это была стерва. Просто сдали нервы. По собственному опыту знаю, что ладить с поэтами могут только люди, начисто лишенные комплексов.
Позднее мне случится беседовать о творчестве Рубцова с Виктором Астафьевым, и он немало удивит меня своим замечанием: «Колюшка исполнился только на четвертушку!»
Не думаю, что автор «Царя-рыбы» в данном случае прав. Николай был человек, способный среди грязи и мрака увидеть светлое и воспеть его, а это и есть отличительный признак «исполнившегося» поэта.
В горнице моей светло.Это от ночной звезды.Матушка возьмет ведро,Молча принесет воды…Существует много способов постижения поэзии: программы, руководства, курсы и так далее, – но я ценю более всего личное общение.
Лично общаться мне удалось, к примеру, с Анатолием Жигулиным.
Я, как уже писал, работал тогда в Лесном институте, а он начинал в нем учиться в 1949 году, потом «загремел» на Колыму и закончил курс только в 1960-м. Личная драма и схватка с ненавистным режимом не остудили его чувств к пристанищу студенческой молодости. У своих дорогих «пеньков» – так называли в городе студентов Лесного – он бывал в каждый свой приезд из Москвы. По обыкновению, его выступления сопровождал кто-то с кафедры истории КПСС.
Помню его встречу в марте семьдесят четвертого со студентами факультета механизации лесного хозяйства.
Ассистент Федор Ролдугин, представляя Жигулина, стал распространяться о его глубоком знании русского леса.
– Да, я действительно хорошо знаю русский лес, – сказал Анатолий и в подтверждение стал читать «Воспоминание»:
Среди невзгод судьбы тревожнойУже без боли и тоскиМне вспоминается таежныйПоселок странный у реки.Там петухи с зарей не пели,Но по утрам в любые дниВорота громкие скрипели,На весь поселок тот – одни.В морозной мгле дымили трубы,По рельсу били – на развод,И выходили лесорубыНечетким строем из ворот.Звучало: «Первая!.. Вторая!»Под строгий счет шеренги шли,И сосны, ругань повторяя,В тумане прятались вдали…Немало судеб самых разныхСоединил печальный строй.Здесь был мальчишка, мой соклассник,И Брестской крепости герой.В худых, заплатанных бушлатах,В сугробах, на краю страны —Здесь было мало виноватых,ЗдесьКогда он читал, в аудитории стояла мертвая тишина, и продолжалась еще несколько минут после того, как он закончил.
Я сидел и думал: «Ну, вот и доигрались, господа хорошие. Не прошло и пятнадцати лет после двадцатого съезда партии, а народная трагедия уже покрылась пеплом забвения. Да и как не забыть, если все реже и реже упоминали и критиковали культ личности Сталина? И вообще, был ли мальчик-то?»
Но я ошибся: раздался гром аплодисментов, и Бог весть откуда появились голубые подснежники в руках и на столе поэта. Все-таки помнили.
Бедный Ролдугин не знал, что делать: то ли в партком бежать, то ли благодарить? Обстановку разрядил ректор института А. Артюховский. Он порывисто вошел в зал и на глазах у изумленной студенческой братвы обнялся с Анатолием Жигулиным – своим бывшим сокурсником.
Встреча с Жигулиным подняла в душе бурю чувств и эмоций.
Конечно, я многое знал о зверствах палачей с партийными билетами. Но мучила недосказанность. И дело было не в скупости свидетельств очевидцев, ибо на правду слов надо немного. Дело было в раздвоенности сознания моего поколения, в противоречии между словом и делом. Эту-то раздвоенность, противоречивость мироощущения и устраняла поэзия: Евгения Евтушенко, Леонида Мартынова, Бориса Ручьева, Николая Заболоцкого, Александра Твардовского и Анатолия Жигулина, в том числе. Устраняла, помогая прозревать с общегуманистических позиций недавнее прошлое.
Отразить историческое бытие – это еще полдела, преобразить его – вот задача. И художники блестяще решали ее.
Воронежская проза была под стать поэзии.
О ярых защитниках партийности: Ольге Кретовой, Константине Локоткове, Максиме Подобедове, Федоре Волохове – фуку! (ничего не скажу). А вот о неизбывном реализме надо сказать.
На фоне «заказных» бравурно-оптимистических исторических повествований выделялось имя Николая Задонского – автора романов «Смутная пора», «Денис Давыдов», «Донская Либерия», «Жизнь Муравьева». Эти романы стали достойным продолжением тыняновской традиции синтеза истории как искусства и как науки. В творчестве воронежского самородка сплавились воедино Слово и Факт.
Я уже много писал о нерасторжимости временного и вечного. Эту нерасторжимость «нутром» ощущал Николай Задонский. В его романах люди, погруженные в конкретные судьбы-ситуации, говорят и спорят о делах вроде бы вчерашних, но вслушаешься – и поймешь: речь идет о сегодняшних проблемах. Булавинские нетерпение и страсть к разрушению чреваты грозными проектами мирового коммунизма, тягчайшими социальными взрывами; образы А. Ермолова, Н. Муравьева-Карского, Раевских взывают к мудрой государственности и свободе наряду с ответственностью. Но самое ценное в наследии Н. Задонского – возрождение нарратива (исторического повествования).
О Гаврииле Троепольском я слышал давно. В 1961 году он опубликовал в «Новом мире» умную, страстную статью в защиту русской земли. Он писал об искромсанных оврагами полях, о лысых берегах, о мутных потоках донской воды, о черноземе, который смывают с лугов и весенние паводки, и летние ливни. Он искренне негодовал: на земле, где «воткни оглоблю – и вырастет телега», собирают худые урожаи и закупают зерно в Америке!
Я убедился в страшной правде, когда осенью 1962-го летел на «ЛИ-2» из Москвы в Курск. Летел и глядел на истерзанные пахотные угодья с редкими островками лесов. Агроном по образованию и по опыту работы, Троепольский знал, о чем и как писать, и вместе с Валентином Овечкиным еще в начале пятидесятых ринулся защищать деревню.