Творчество Лесной Мавки
Шрифт:
К ребенку пригласили кормилицу, немолодую, дородную; эта женщина вскормила пятнадцатерых собственных детей, из которых тринадцать остались живы, и скольких-то чужих.
– Не бывать такому, — заупрямилась Горислава. — Я мать! И поверьте, в груди моей достаточно молока. Не будет моих детей кормить чужая баба.
– Не срами князя! — набросилась ключница Рада, смуглая, красивая, с гортанно-невнятной речью нездеших мест. — Только девки-чернавки сами кормят своих щенков.
– Это не щенок, а ребенок. Заметьте, княжич. И верней
– Право княгини? — криво усмехнулась Рада.
– Нет. Право матери.
Горислава выросла в диколесьи, мглистый бор, подступавший чуть не к самым окнам родительского дома, был ей понятен и невраждебен. В престольном городе тосковала.
Под осень великий князь взял ее с собою и с боярами на охоту в Пущу. Жили в охотничьих бревенчатых домиках, прямо средь леса. Гориславе оставалось тогда месяца три до родов. Она не принимала участия в кровавой забаве егерей. Всё ходила ожидать любимого на реку, на деревянный причал. У причала на темной воде нервно дрожала лодка, как конь на привязи. За колдовскими соснами открывалась излучина медленной реки, сверкающей на солнце, как клинок. Пройдут века, а речка будет так же безучастно слушать еще чьи-нибудь песни и еще чье-нибудь горе.
Князь забывал ее за пиром и охотой, за войной или очередными распрями непростого, своевольного народа. Горислава ждала его, и ожидание давало ей силы жить.
В одно утро вышла она на причал затемно, по знобкой росе. Тревожно отчего-то было на сердце. Молчала и глядела в мутную даль, сминая в тонких пальцах колосок травы. Дитя в ней беспокоилось, толкалось.
– Ждешь?
Задумалась, не услыхала тихих, волчьих шагов его.
– Всегда тебя жду. И всегда буду.
– Не надо.
Страх и сострадание царапнули ей душу. Владимир был не прежним, нынче хмель исказил его облик, а может, и не хмель один, а начинавшийся недуг, коварная лихорадка, от которой в тот год много умерло в дружинах; по-матерински приметила Горислава его усталость и небрежность — длинные русые волосы спутались, глаза в болезненном венце темной тени.
– Что, очень берложный вид? — смеясь, спросил князь, читая ее огорченный взгляд. — Ничего, люби и таким.
– Люблю таким еще больней. Тяжкое твое бремя, родной.
– Еще тяжелей будет. Успеть бы хотя немногое. Нет нынче правды на Руси. И в людях правды нет почти.
Горислава вглядывалась в родные усталые черты, точно запоминала надолго, предчувствуя горькую разлуку. Приметила у него волевую, упрямую морщинку меж бровей. Недавно, кажется, только чуть намечалась, — с детства Владимир имел привычку хмуриться, глядя вдаль, — а теперь углубилась, резкой стала: беспощадный мастер Время.
Студеный ветер бросил в любящих горсть осиновых листьев, багряно-золотых, пронзенных заревыми лучами. Над зубчатой тиарой леса тишь разорвали трубы, возвещающие гон — бояре весело травили лисицу, а может быть, косулю.
Поднялись
С этой тревожной вестью вошел в покои Гориславы старый воевода Незван, искалеченный в битве — он давно больше не сражался из-за старости и перебитой, хромой ноги, а лихое униженье свое топил в горьком хмелю.
– И что с того?
Молодая женщина кормила грудью младенца, сидя на своем широком ложе, теплый луч света осенял ее, и в ее лице, в мягком узоре губ была величайшая любовь и покой. В целом мире не могло быть для нее ничего и никого важнее маленького сына, припавшего к сосцу. Даже старый хромоногий воин невольно замер на пороге, залюбовавшись таинством. Горислава не вскрикнула стыдливо, не попыталась прикрыть грудь, не потупилась даже. Когда ты мать, грудь твоя принадлежит лишь ребенку, а не мужским взорам.
– И что с того? — спокойно повторила Горислава.
Так и было на земле от века, одно царство сжирало другое и воцарялось на том месте, как зоркий хищник; могло выжить, а могло в свою очередь быть поглощенным еще более сильным зверем.
– Всё княжество ваше не стоит того, чтобы у меня пропало молоко из груди. Вот и не тревожь меня зря.
– Не простила за Полоцк свой? — проницательно спросил Незван.
– Мне безразлично. Полоцк, русичи, вятичи — всё одна большая свара за клок земли и деньгу.
– Но великого князя могут в битве ранить, могут убить!
– С Владимиром ничего не случится злого. Пока я жива, любовь моя бережет его.
– Бабьи бредни, — сплюнул в сердцах Незван и вышел прочь.
Народца же того самонадеянного, вятичей, оказалась горстка, и мятеж их задавили скоро.
Отрадой Гориславы были конные прогулки. В седле держаться она научилась лет пяти, как не раньше, и часто слышала от близких укоры, дескать, тварей четвероногих больше жалуешь, чем людей.
– А с ними проще и надежней, — неизменно отвечала княжна. — Ни лошадь, ни собака никогда не предаст и не ударит в спину. В отличие от человека.
И теперь, когда подстерегала ее глухая тоска, Горислава шла на княжескую конюшню, седлала себе одну из лошадей и мчалась за околицы по мощным, молчаливым холмам киевским, к полудню достигала простодушных деревень и нетоптаных настойных лугов, и радовалась, что никто не может отыскать ее.
Одним утром навязалась к ней в спутницы Гала, жена Ярополка, горьким наследством перешедшая к брату его.
– Делить нам нечего, подруга, — усмехнулась гречанка. — У Владимира одна жена — власть.
Женщина эта рано и некрасиво начала стареть; одно богатство было у ней — необычайный, с мягкой шершавинкой голос, чарующий голос вкрадчивой хищницы. Горислава мир воспринимала больше слухом, чувством и ощупью, как чуткие слепцы; звуки и запахи запоминались ей больше, чем зримые образы. У самой Гориславы голос был девичий, замирающий на высоких нотах, который сравнивали иногда с плачем серебряного бубенца.