Творчество Лесной Мавки
Шрифт:
– Какому Богу молишься, не пойму?
– Придет время, поймешь. Ты долго жить будешь. И все города державные, как коней норовливых, в одну повозку впряжешь. Ты сильный, удержишь. От тебя новая, великая Русь пойдет.
– Лесть говоришь, бабушка. Не княжити мне. Дали мне клок земли, Новгород, как псу безродному подачку, и всего только.
– Не зарекайся. Человек судьбы своей не знает. — Очень торжественно говорила знахарка, лицом посветлела, и даже будто бы распрямился стан ее, сгорбленный временем, что твое коромысло. — Да только через горе к тому придешь, тяжкий камень греха
– Добрый брат был у меня Олег, убили его, как оленя на охоте. А который остался, не брат мне.
– Не отрекайся. Родная кровь ведь.
– От меня вперед отреклись. Отец предал, братья так же. Чужак я. Вот всё, что мне осталось на свете — эта девочка, хоть я ее не любовью, а лютой силой взял. Спаси ее мне. Пускай сыновей родит. Тогда знать буду, что не напрасно жил. Зачем царство без сына.
– Спасу. А ты предашь ее. Не спорь, вижу. Боль свою утолишь на ней, потом предашь.
Невыносимо трудная задача — тревожить муть веков. Лавина клеветы, зарождаясь еще при жизни, со временем растет и крепнет, и через годы ничего не разобрать, перемешано всё, правда и домыслы, подвиг и преступление, любовь и ненависть.
Ярополка, проченного ей в мужья, Рогнеда увидела лишь однажды, почти накануне гибели его. Он оказался ростом неказист — не чета Владимиру, — а лицом, жестами, движениями, всем обликом братья были безжалостно схожи меж собою и походили на общего отца их. Держался Ярополк высокомерно и нелюдимо, похоже, от природы был скрытен и ожидал удара в спину.
«Брат мой — лихой враг мой», — припомнила Рогнеда слова Владимира. Где власть примешана, там не остается места родству.
Жалела Ярополка, как жалела бы любого убитого.
Самой ей было в киевских палатах неприютно. В делах государственных Рогнеда мало смыслила и не мешалась, но боярам и многим приближенным не по нраву пришлась, встречали ее заведомо, будто сделала она кому какое зло.
Прошла Рогнеда по самому краешку смерти и осталась жить. Что было с нею в пути из Полоцка, за какой край заглянула, она никогда никому не рассказывала; не доверила никому и того, что открыла ей ведунья.
Владимир рано устал от жизни. Еще отроком он приучился скрываться от людей, хотя и одиночеством тяготился. Вся жизнь — охота, пиры, наложницы, свершения державные — всё призвано было кое-как залатать жуткую и непонятную брешь в его судьбе.
Взял в жены Ярополкову гречанку. Ясно, с Рогнедой не сравнишь, да он и не хотел их сравнивать. В новой жене ценил дельный ум и страстное, опытное тело. А та — сострадающе нежная, податливая, как воск, чуткая девочка неполных четырнадцати лет, другой такой не будет.
Вечером Владимир навестил Рогнеду. В ее комнате горело множество свечей — ее пугали глазастые тени темноты.
Девушка разломила теплый хлеб — сама пекла.
– Удивительный хлеб… Сколь живу, не пробовал такого.
– Плохой? — по-бабьи встревожилась Рогнеда.
– Хороший. Очень.
– Оттого, что добрыми руками заделан. Ешь, не бойся. Не отравлю.
– Приворожишь. Колдунья степная… Может, ты вправду колдунья? У тебя глаза колдовские. То будто темные, а то вдруг как янтарь на просвет.
– Карие. Волчьи, — усмехнулась она. — А у гречанки твоей какие? Серые, верно?
– Врешь, у волков зеленые глаза. Я с девяти лет на волка ходил. С двух шагов стрелой…
– Не жаль было?
– Мне никого не жаль. Даже себя. А может, всех жаль, только без толку. Жалость — зряшная боль. Рогнеда, имя твое басурманское, язык изломать можно. Надо тебе хорошим русским именем зваться, зоренька моя.
Всё прошедшее: лихие страсти, чей век длился одну ночь; предательства и казни, и вечный злобный смех ему вослед, незаконному и странному; престол княжеский, оплаченный сполна кровавой данью, и верный меч его, обагренный по самую рукоять — всё это было мраком, мглою, точно копоть ночи застила его жизнь от самой юности, и вот теперь чистым предвечным светом восходила его заря. Думал, не бывает так. Вот подлинная ипостась Бога — Любовь. Не лживая, не звериная плотская. А та, за миг которой жизнь отдать можно.
– Зоренька моя, — повторил великий князь. — Зореславой будешь.
– Нет, не так… Горит, огнем горит душа у меня, родимый. Знаешь, как свечка в темноте. Хоть немножко осветить, согреть, а потом… Изгорела, и нет ее. Так и сердце мое для тебя… Гориславой зови меня.
С того дня звалась новым именем, а прирожденное никто ни разу не помянул больше. Умерла, сгинула Рогнеда, новая женщина родилась.
Невиданая метель разгулялась нынче на всем свету, завьюжила, запретила дороги, от края до края одна лишь неистовая снежная мгла, будто связала накрепко небо с землей, ни конному, ни пешему не пройти. Стучалась в окна, то с диким воем и блаженным хохотом, а то почти как музыка прорывалась или вдруг явственно слышался детский всхлип.
С такою дивной вьюгой вместо повитухи и родился на свет княжеский первенец.
Родила Горислава нежданно скоро и легко, без единого крика, только губы кусала до крови да судорожно вцеплялась руками в леденящие шелковые простыни.
– Не по добру это, — шипели прислужницы, девки, бабки. — Змеевна. Колдовка окаянная.
Благополучных родов никто не ждал; да и не принято, странно так — молча, повелось ведь испокон веков, что страдать положено бабе, еще ко всему первородке, рваться нужно было юному, не вполне созревшему ее телу, узкому гибкому стану, слишком тесному для дитя. И многим во дворце мечталось схоронить ее и сына. А родился Изяслав крепеньким, и сама Горислава лежала обессилевшая на подушках, но теплая улыбка светилась на лице ее.
Великий князь только к закату дня нашел время повидать роженицу и сына. С обычной для мужчины боязливой неловкостью Владимир взял новорожденного на руки. Ребенок зашелся тонким криком, и лишь возвращенный к матери, помалу успокоился.
– Богатырь, — ласково сказал отец, до кома в горле ощущая, какой родной ему этот светлоглазый крохотный малыш, родная плоть и кровь, первый и нежданный дар Всевышнего; и вдруг больно стало за свою перекошенную разгулом, незнамо куда несущуюся судьбу. — Жаль, бабка моя Ольга не дожила с правнуком потешиться. Больно ласкова до детей была. Считала, человек не подлый лет до трех только.