Творчество Лесной Мавки
Шрифт:
Белый день величаво входил в престольный город. Две женщины пустили своих коней осторожной рысью по берегу, вдоль стремнины Днепра. Под гречанкой был крепкий, резвый конь — рыжий, ей в масть; Горислава выбрала молодую кобылку, каштановую с золотой гривой — такая масть зовется игреневой.
Скакали молча. Кони всхрапывали, чуя горьковатый ветер с реки.
Горислава плохо знала нрав гречанки. Лиха хлебнула на своем бабьем веку Гала, в какой-то час озлобилась. Вместо любви была у нее собственническая мстительная страсть. Женщина поклялась
Лошади их шли рядом, морда к морде; внезапно Гала резко дернула поводья игреневой, а своего коня пришпорила и помчалась не оборачиваясь. Пугливая кобылка Гориславы рванулась, вскинулась на дыбы. Горислава успела увидеть над собою ослепительно синий выгнутый купол неба, услышала перепуганное ржанье и ощутила противную, злорадную боль. Она носила тогда второго ребенка.
Ярослав родился на месяц раньше срока, родился слабым и хромым, рос нервным, почти злым. Мать всегда жалела его и оберегала больше, чем остальных детей; а всех родилось у Гориславы шестеро — сыновья Изяслав, Ярослав, Мстислав и Всеволод, и дочери Предслава и Прамислава.
…В комнате Гориславы распахнули все окна — ей всё чудилось, что пахнет болезнью, кровью, а хотелось жить. Солнечный луч весело прыгал по ее постели. Новорожденнный кричал не переставая почти сутки, и вот наконец притих, уснул. Ему, очевидно, было больно с самого рожденья, покалеченной ножке больно, а может, больно и душе младенческой, еще бессознательной, едва оторвавшейся от Божьих садов и брошенной на землю.
– Игреневую на бойню нынче же, — взъярился князь. — Гречанку с сыном отправить с глаз моих подальше, на чертовы выселки.
Владимир был от природы рассудителен и незлобив, но иногда вспыльчивая ярость застила ему разум. Близкие друзья знали об этом, враги же слагали сказания о якобы лютой жестокости его.
Вошел к Гориславе. Как мальчишка, принес ей обломленную ветку душистой сирени.
– Легче тебе?
– Я живучая, родной. Завтра поднимусь.
Владимир стеснялся своей нежности к ней: в лихие времена нежность могла быть истолкована как слабость; довелось великому князю жить точно под зорким прицелом, довольно шавок только и ждали, чтобы он оступился, ослабел.
– Владимир, я не хочу, чтобы из-за меня страдали другие. Не карай ни женщину, ни лошадь. Я сама виновата в своей падении.
– Знаешь, чем страшна безнаказанность? Растлевает очень. Однажды попусти, такого натворят — вовек не исправишь.
– Прошу тебя. Не добавляй мне страданий.
– Ладно. Сделаю как просишь, хоть мне и не по нраву так. Да, вот еще. Тебя с детьми защитить нужно, в Киеве погибнете. Завтра на заре повезут тебя на родину, в Полоцк, там живи покуда.
– Вот значит как. За верность мою и любовь разлукой пожаловал, изгнанием, — на темных ресницах Гориславы влажно блеснули слезы. — Бог с тобой. Уеду.
В любви Гориславы никогда не было собственничества, стремления любой ценой удержать супруга около себя — то был бы искаженный, злой облик любви. Любить — желать добра и сострадать, не более того. Но горько, как горько стать ненужной.
– Так нужно, Горислава. Здесь слишком много клыков наточено на нас.
– Помнишь старицу Марфу? Она знала судьбу мою. В Киеве твоем, сказала, я буду умирать не раз, но выживу, не умру. И дети наши будут счастливы и знатны. А умру я молодая на своей родовой земле.
– Что еще сказала?
– Много сказала. Всего не выдам.
Язычество на Руси убивал великий князь…
Всякую стихию наделил Господь живым и крепким духом, но Сам, пока не настало время, не приближался к людям, потому положили издавна чтить не самого Бога, а сущности, созданные Им, верней, Бога чтить через Им сотворенные сущности, как через ангелов-посредников с древними именами. Настало время прозрения, посредники-стихии отслужили свою службу, чтобы теперь Лик Божий мог явиться людям.
Князь Владимир понимал это. Однако разъяснять каждому — довелось бы потерять много времени и сил, и по нетерпеливому своему нраву он поступил проще, напрямик, одним резким жестом отдавая свой народ новой и истинной вере; знал он также и необъяснимое, что Господь Сам имеет силу просветить темные сердца, вот и отдал воле Всевышнего довершать дело, им начатое.
Когда дружинники рушили идолов, собрался народ, и простоволосые бабы выли и голосили, точно по родимым покойникам.
«Если кто не придет на реку креститься, будь то богатый или бедный, боярин или раб — враг князю будет».
На пологом, привольном берегу реки Почайны теснилась толпа, живая нервная и бессмысленная стихия, пестрой волной колыхавшаяся от кромки воды и до самого всхолмья. Суровые, обветренные лица. Боярские багрянцы мешались с ветхими веригами нищеты, пред этой водою все стояли равны: богатый и убогий, старец и юный. Где-то вспыхивала в давке мелочная, базарная брань, где-то располосовал тишину детский крик. Владимир читал эту толпу, словно беспощадную книгу своего народа. Читал по глазам, по взглядам людским: в одних видел надежду на лучшую новь, в других заплаканную боль или звериное угрюмое озлобленье, а в иных, молодых еще лицах — безысходное, страшное равнодушие, тупое остекленелое безразличие.
Что ж, понимал ведь, что силой, нахрапом истинную веру не воцаришь. Заставила клокочущая в раздорах Русь, пошел на принужденную меру — согнал и окрестил всех скопом. А остальное довершат сам Господь и время.
С неба срывался колкий, мелкий снег, хотя по календарям давно весна настала. Бравые мечники загоняли в студеную воду упорствующую, ревущую толпу, митрополит всех осенял святым крестом — пока им непонятным.
– Крещается великая Русь православная…
Такая вдруг тишина в душе. Не разберешь, усталость или благодать.