Творчество Лесной Мавки
Шрифт:
В том, что произошло с ними, было больше отчаяния, исступления, чем нежности, предусмотренной Богом для мужчины и женщины. Владимир жаждал ее так, как загнанный волк жаждет жить. Сцеловывал соленые слезы с глаз, лица, с хрупких озябших плеч, когда лежала она на полу, как смятый цветок, и не было почему-то в ней злобы к нему.
– Любимая, — прошептал Владимир нежданно для себя и бережно поднял Рогнеду на руки. Кожа ее пахла так, как пахнет степь на изломе летнего дня — зверобоем, полынью, горькими пьянящими травами. Вынес за порог, и там его ударил по глазам свет догорающего дня. Дружина хлестнула было их пошлыми шуточками,
– Подожди… Проститься…
– Не надо, девочка моя. Там никого не осталось. Прости… Если только можно это простить.
– Пусти меня.
Отпустил. Она вошла, шатаясь, в пустой дверной проем, побрела по затоптанным коридорам.
– Вздумает запираться — выкурим, как лисицу из норы, — усмехнулся широкоплечий юноша с хорошим, простоватым русским лицом. — А хороша. За такую полземли сжечь не жалко.
– Молчи, Путята.
Прощалась Рогнеда. С разоренным домом, с обломками юности. Но больше ни слезинки. Сжала губы, почти до крови.
Мать лежала на пороге опочивальни. С мученическим оскалом, в разодранных льняных юбках. Когда-то молодость и женская судьба ее началась так же, как нынче Рогнедина, но за годы никто не слыхал от нее ни злобного, ни жалобного слова.
– Прости, — Рогнеда опустилась на колени и поцеловала холодные веки матери. — Я буду достойной твоей дочерью, клянусь.
Рогволода дочь больше не видела. Может быть, его отволокли и сбросили в реку. Выходя, едва не споткнулась о еще одно тело. Шут скорчился на каменном полу, как пес. Он был еще жив, темная пена клокотала на больших бесформенных губах.
– Ваул, милый мой! Найду лекаря, тебя спасут… Тебя-то за что…
Паяц приподнял огромную голову и в последний раз улыбнулся Рогнеде.
– Я защищал тебя, моя маленькая госпожа.
Тут ей не плакать захотелось, а запрокинуться и выть, пока горло разорвется.
Вышла на крыльцо спокойная.
– Владимир, вели похоронить мою семью с честью, — обратилась к нему как равная, княгиня, не как пленница и поруганная девка. — Мать и брата, я не знаю, что стало с отцом. И Ваула тоже похорони с честью.
– Какого еще Ваула?
– Горбун. Шут. Пусть его похоронят так, как будто еще одного моего брата. Он мне и был как брат. И поехали, умоляю, поехали отсюда скорее. Куда угодно.
– Седлайте нам вороную, — устало распорядился князь. — И погребением займитесь, как велено.
Сквозь воспаленные веки горячим маревом сочилось солнце… Медленно шел княжеский обоз в обратный путь. Тряска на лютых дорожных выбоинах, крепкий запах ясеневой доски, но боль застила сознание Рогнеды, она не помнила, куда везут ее, широкая повозка качалась, как младенческая зыбка. Росинки пота холодили виски, Рогнеду бросало в дрожь, и кто-то бережно укрывал ее душным волчьим мехом, судорожно кутал в седую полсть. Лихорадка у ней началась со второго дня пути. Когда-то малой девочкой Рогнеду затянуло на реке в воронку дурного омута — только всплеск, радужные искры вспыхнули перед глазами, и дальше чернота, забытье. По сей день не знала, каким чудом вырвалась. Так и нынче тонула в омуте смерти, и невнятно снились лица и голоса ушедших, и солнечные искры, пляшшущие в водоворотах… А кто-то чужой и сильный держал за руку, упрямо тащил на белый берег.
– Кончается… Лебедь моя…
Владимир наклонился над нею, держал руку, где теплилась рваная ниточка пульса. Не хотел знать ни друзей, ни забав. Не скажешь ведь кому из верной дружины, что суровым, закаменелым в грызне за власть сердцем своим вдруг прирос к девке чужеродной, к одной из своих награбленных жемчужин, первой и единой. Умирать надо любимой, чтобы понял он, как она ему дорога.
– Поворачивай коней! — крикнул князь и со всей силою нелюдского отчаяния вытянул кнутом красивого тонконогого вороного. — В Каменцы! Я слыхал, там бабка знахарка.
– Да где они есть, твои Каменцы, — проворчал Добрыня, его разморило от солнца и усталости, а к смертям он на боевом веку своем привык. — Сколь живу, не знаю такого города.
– Маленькое сельцо, десять шагов — и все Каменцы. Отыщем. Скорее, родимые, скорее.
Миновали дикие поля, и миновали полегшую, стоптанную рожь. Владимир прислушивался к хриплому, затихающему дыханию девушки.
– Не умирай, слышишь, родная. Не умирай.
И отчаянно остро ощутил: нет, не всесилен он, не всевластен. Людям повелевает, и кланяются ему, новгородскому князю, хоть иные и черно ненавидят его; а ни жизни, ни смерти не может повелеть. И кого теперь заклинать, умоляя о помощи? Есть ведь горняя сила, познать бы ее. Давно знал, что в раскрашенных кусках дерева, возведенных на стогнах, нет Бога, это чернь можно заставить плясать вокруг них.
Не зная ни единого слова молитв, молча кричал в небо, умоляя оставить ему Рогнеду.
Вдали показались ветхие смоляные избы, выступив из белой стаи берез.
– Глядите, не сказывайте, кто мы, — велел Владимир. — Скажем, просто путники.
– Поверят, конечно, — невесело усмехнулся Добрыня, его родной дядька и добрый советник.
– Ничего. На лбу клейма нету.
Навстречу им вышла старуха, согбенная навечно в земном поклоне. А глаза у ней были молодые, пронзительно синие, насквозь душу проглядывающие, в солнечном венце морщинок.
– Что за лихо вас привело?
– Сказывают, в вашем селе живет бабка ведунья.
– Неужто. Ну, из каких дальних краев вы пожаловали к на волховать?
– Долго пояснять. Жена моя преставляется. Помоги.
– Коли так, пойдемте ко мне. Я и есть силой земной знахарка, Марфой меня кличут. Может, сумею пособить твоей молодой.
– Золотом заплачу, — сорвалось у князя, привык всё в жизни одною мерой мерить.
– Я силой земли-матери не торгую. Не надо твоего золота.
Смолистым духом, живицей, зверобоем пахнула теплая Марфина изба, двери были низкие — пришлось пригнуться, чтобы пройти. На узкое старушечье ложе положили молодую княжну в тяжелых и разорванных багряных шелках. Ее дыханье превратилось в хрип.
– Умрет? — спросил Владимир спокойно, он предпочитал глядеть правде в лицо.
— Потерпи, князюшка, здесь твоя власть не властвует. Отымем у тьмы ее.
– Откуда знаешь, кто я?
– Придумай еще что спросить. На всяку мудрость своя премудрость, — непонятно ответила бабка и захлопотала, собирая связки трав в широкий глиняный сосуд. Губы ее, иссохшие от старости, шевелились в беззвучном шепоте. В грубом очаге жил рыжий огонь и тихо вторил ей.
Владимир немного умел читать по губам, научил как-то глухонемой угрюмый варяг. Заговоры старой Марфы не походили на знакомые ему слова волхвов и зачаровывали непонятно, до дрожи.