Ты или никогда
Шрифт:
Настоящий ученый, до последнего вздоха.
(Но Иоганн Кеплер, в момент смерти он не видел ничего, кроме лица, единственного, оно влипло в сетчатку глаза, искаженное отравляющими парами ртути, — это был Тихо Браге, учитель Кеплера, им же убитый ради наследования исследовательских материалов, Тихо Браге, иссиня-лиловый, умоляющий о пощаде, шипящий о жутких планах мести — потусторонней.)
Я гуляю, иду дальше.
Ребенок — тот, что из туманной пыли — никогда не мешает мне, в нем нет тяжести, нет силы, нет тепла, он как пар, его можно развеять одним движением руки. Я иду к зимнему саду, захожу внутрь. Лазейка
— M’am, — окликают они, когда я прохожу мимо. — M’am! Could you tell us how to get to the Stockmanns?
Я мотаю головой.
Сажусь за столик позади пальмы-мельницы, ем бутерброды. Будь у меня с собой блокнот, я могла бы делать записи, строить планы на весну, затевать ботанические эксперименты, например, с хищными растениями.
Будь у меня блокнот.
За окном серо, сонно, зимний сад — аномалия ландшафта, зелено-цветущая опухоль. Араукария, достигшая потолка, не перестает тянуться вверх, слишком рослая для этого помещения. Придется умертвить, если не попробуют сделать прививку. Другого выхода я не вижу, арборист-любитель во мне безмолвствует.
Утки в заливе Тёлёвикен собрались вокруг полыньи рядом с канализационным стоком. Жирные — или нахохлившиеся. Среди зимы, которая снова оказалась не такой холодной, как заложено в их генетике и коллективной памяти. Ждут. Я бросаю им оставшийся бутерброд с печеночным паштетом. Поднимается гвалт. Самому крупному и проворному достается целый бутерброд. Самцу, у которого сине-зеленые крылья с зеркальным отливом. Он ни с кем не делится. Я сажусь на скамейку рядом с заколоченным магазином, мимо проходит мужчина с собаками. Смотрю на одну из уток, жду ее реакции.
Утка не реагирует.
Пальцы на ногах застывают от влаги. Проезжает трамвай номер три. В центр, к «Стокманну». Но мне, кажется, ничего не нужно? У меня все есть. Молоко, масло, хлеб. И вполне еще съедобный помидор.
17
Я не жду. Я просто живу дальше.
Новый день, звонок в дверь.
На этот раз не так глухо, почти привычно.
У меня грязные очки, я и не одета толком.
Я не ждала.
Накидываю пальто поверх ночной сорочки.
Это Петр.
Он предлагает прогуляться и поесть сосисок.
Говорит, что его друзья не здесь.
Что они уехали домой, в Питер.
Домой.
К семьям.
На выходные.
Но он экономит, поэтому остался.
Он сообщает, что готовит отличные хот-доги, и заходит в мою прихожую.
I can make sausage.
«Со-си-ска».
У него в руках сверток с цветком, который он протягивает мне.
Я беру, несу на кухню.
Затем иду в ванную, снимаю пальто, надеваю блузы и шерстяные штаны, протираю очки. В прихожей натягиваю на себя свитера, верхние штаны, шапки и войлочные туфли.
Снова пальто. Теплые наушники.
Похолодало.
Он
На нем один лишь свитер, кажется, изъеденный молью.
Это свитер Жени, узнаю цвет.
Через дыры видно рубашку.
Коричневые, сильно расклешенные брюки. В них задувает злой холодный ветер.
Я хочу дать ему еще одежды. Пару рукавиц. Или какое-то пальто.
— Come, — говорит он, уже у двери. — Пойдем.
Пойдем.
Мы проходим через ароматы жаровни, к застывшим строительным машинам на Боргбаккен. Мы проходим там, где летом зелено. Воскресенье, автомобилей нет. Трамваи пусты. Идем к Утиному парку, за которым — поезда. Высокие травянистые холмы укрыты снегом. Кое-где виднеются буро-зеленые прогалины. В фонтанах нет воды, цементное дно обнажено, утки в иных краях.
Мимо нас за спящим садом проносятся поезда.
В Ювяскюля, в Москву.
«Санкт-Петербург».
Питер.
Кто знает, тот поймет.
И велосипеды на велосипедной дорожке, быстро, быстро вниз по ледяному склону, без шлемов и без падений.
Мы забираемся на гору, по самой крутой тропинке. Там беседка, стены которой испещрены черными надписями.
Город как на ладони.
Небо темно-серое по краям.
В кафе под названием «Яблоко» я пью чай, Пётр — пиво. Мы сидим у окна. Мимо нас проходит пожилая дама с таксой. Мужчина с коляской. Чай вкусный, обычный чай. Я допиваю, и Петр просит еще кипятка, чтобы я заварила еще чашку с тем же пакетиком.
Кипяток стоит двадцать центов.
Петр открывает бумажник, внутри две фотографии. Две фотографии в открытом бумажнике, лежащем на столе.
Две девочки.
Большие глаза. Серьезные.
Длинные волосы.
Темнеет, мы идем домой. В магазинчике рядом с Сибиллой мы покупаем сосиски для хот-догов. Сегодня Сибилла голая, тело твердое и блестит. На полках позади нее — плетки и острые серебристые предметы, пыльные коробки с играми «Прелюдия» и «Игра для смелых». Округлый бугорок между ее ног совершенно гладок. Бежевые глазные яблоки смотрят сверху вниз из-за густых длинных ресниц.
Мы стоим рядом у магазинчика, Петр покупает две пачки сосисок и варит их у меня дома, пока они не лопаются, став удивительно толстыми. Я жду, сидя на кухонном стуле. Кетчупа у меня нет, в холодильнике почти пусто, и срок годности горчицы истек 3 марта 1999 года. Петр хочет приправить сосиски. Я протягиваю ему перечницу. Получается вкусно. Позже вечером Петр обнаруживает на машине квитанцию о штрафе за неправильную парковку, хотя сегодня воскресенье. У него озадаченный вид, но когда он гладит меня по щеке, я чувствую его шершавую ладонь, и он едет домой или куда-то еще, а я долго сижу у кухонного стола. Открываю цветочный сверток. Это роза в горшке. Красная. Я ставлю горшок посреди стола. Он черный, пластмассовый. Это первое растение у меня дома.
После я мою посуду.
18
Каталоги настаивают:
«Raspberry Sundae»
«Madame Jules Dessert»
«Bowl of Beauty»
Малиновый пломбир, десерт мадам Жюль и чаши красоты. Под ворохом неиспользованных бланков заказа, сохранившихся с прошлых лет. Это пионы, но удивительно похожие на розы, широкие, с бесчисленными лепестками разных оттенков, семь цветов на стебель.
Первый в мире лунно-желтый пион называется «Хуан Цзинь Лунь», золотое колесо, «редкий сорт, доступный специалистам», он светится, светло-желтый, полупрозрачный.