Ты или никогда
Шрифт:
Я протягиваю руку, рукавицу к ним. Они ложатся на шерсть. Я смотрю на них кристально ясным взором. Который знает. Что два звездчатых дендрита, не меньше полусантиметра в окружности. Что они одинаковы не только на первый взгляд, но и на глубочайшем молекулярном уровне, именно здесь, передо мной. На моей рукавице. В другой руке по-прежнему бумажная кружка в клеточку, уже пустая. Ели шумят. Ни одна птица не поет. Я останавливаюсь, стою. Вокруг меня идет снег, большие снежинки, скользят зигзагами. Моя рука вытянута. Ни одна снежинка не опускается на рукавицу рядом с теми двумя. Вокруг них пустота.
Их нет.
Осталось два мокрых пятна на тыльной стороне рукавицы.
В другой руке по-прежнему бумажный стаканчик.
Уже слегка помятый.
Я иду к Утиному парку, он как раз поблизости.
Сажусь на скамейку.
Сижу.
Этот снег скользит вниз крупными хлопьями на розовом рассвете. Сонные зимние корабли, спящие дикие утки, вьющийся дым, чердаки.
Последний снегопад в этом году, думаю я, одна снежинка тает у меня на носу, следующий — в ноябре.
Но этого пока никто не знает, пока.
И в этом, другом сюжете я иду, иду по железной дороге, удерживаю равновесие на рельсах, и снежинки, их много, влажных, застревают в ресницах, на линзах, и вот, в эту минуту. Внезапно, безо всякого предупреждения, не считая всего, что было до этого, до меня доносится звук, чуть надтреснутый, и вот они прямо передо мною, они опустились на воротник, вот так просто, прямо на меня, чтобы выразить множество истин, но в первую очередь, на этой стадии — что теперь все окончено, рассказ подошел к концу.
И я бегу, скользя по железной дороге, направляя опасно теплое дыхание в другую сторону, поездов нет, и охлажденным пинцетом снимаю их, и я знаю, что на самом глубоком молекулярном уровне, так просто.
Или, может быть, все же в саду, в английском, как в сказке, я бы мерзла под медленным снегопадом, дрожащие от холода руки в рукавицах (зеленых?) и внезапно до меня донесся бы звук, мелодия, и я бы увидела их в ту самую минуту, когда они опустились бы на мой воротник, черный, где их так хорошо видно.
И было бы так просто, так ясно, что они на самом глубоком молекулярном уровне, в каждом нанометре дендрита — совершенно идентичные, alike.
И я бежала бы, бежала домой, на рассвете, снегопад слепил бы глаза, стекал бы по раскрасневшимся щекам, и дома, в башенной комнате (у камина), я бы распахнула шкатулку (какая разница) и достала бы парфюмированную бумагу для писем, с розами (и я сумела бы заморозить снежинки, и оборудование наготове: пинцет, термоящики), и в эту же секунду я начала бы письмо:
«То whom it may concern. I do not know how to tell you this. I think I have made a revolutionary finding». [71]
(Это длинное письмо было бы адресовано The Wilson Bentley Society, PO Box 35, Jericho, Vermont (на последней странице в книге, for any information or inquiries [72] ),
71
Тому, кто это прочитает. Я не знаю, как рассказать вам об этом. Кажется, я сделала революционное открытие (англ.).
72
Для запросов информации (англ.).
И она вздрогнула бы, и огонь в камине давно погас, и ей снова холодно. И она дрожала бы от холода, счастливая, над чашкой чая, с розами и золотым кантом, у чая вкус цветов, и она думает только о науке и ее опровержении.
Об ограниченности науки.
Об огромном величии природы.
И, в конце концов, — щеки пылают — о собственном маленьком вкладе, о собственном крошечном месте на бесконечном лоскутном поле науки.
7
Смерть.
Она не была ни мгновенной, ни безболезненной. Это установили по мелким кровоизлияниям в верхней части тела, где после падения лопнули кровеносные сосуды (что нередко происходит с погибшими от наркотиков). Видимо, он долго боролся: сначала его вырвало, а потом он лежал на полу, пока не наступила смерть.
Ламар сначала не хотел говорить об этом, но Элвис и вправду сидел в туалете, спустив пижамные штаны. У него болел живот. И он упал лицом вниз и, насколько я понимаю, прополз около метра.
Смерть, наконец наступившая — между десятью и одиннадцатью часами утра, — не была ни мгновенной, ни безболезненной.
Наоборот, она могла оказаться довольно долгой.
В доме, где было полно людей.
Смерть.
Может быть, она все-таки стала облегчением. На этой стадии, в этот момент — выход, конец, после падения, попыток ползти, после нескольких часов, проведенных в собственной рвоте.
Так что все они умерли.
Уилсон — от воспаления легких, в полуразрушенном флигеле на ферме.
Иоганн К. — от лихорадки, в Регенсбурге (на пути к старому должнику).
И он.
Элвис.
Если бы я ходила по железным дорогам, куда ходить вовсе нельзя, если бы я шагала по рельсам, балансируя на ходу, если бы находила редкости в английских садах.
Если бы у меня был черный воротник, черные шнурованные высокие ботинки.
Но сейчас — я сажусь, я сижу. Медленно светает.
Птицы просыпаются. Я поднимаюсь со скамейки, серой. Иду домой, по обычным улицам, у дверей домов метут сонные дворники. Рассвет, не очень розовый, тяжел от газов, в редких автомобилях сидят люди с опухшими от усталости глазами, едут в парковочные пещеры. Жирный запах жаровни тяжко висит над этим районом. Лодки с облупившейся краской, утки проснулись и крякают, а я иду домой, сажусь у окна.