Тяжелый дивизион
Шрифт:
«Мама убита горем, — писала Елена. — Потому и я долго не отвечала на письма. Я очень рада, что у вас события развиваются более спокойно».
Как же с теми письмами, в которых он сообщал Елене о революции и о событиях в дивизионе? О своей радости, о революционной работе… Как отнесется она к событиям теперь, после гибели брата? Раньше он был убежден, что и она будет рада падению монархии, что ей будут понятны все его переживания, но теперь, после смерти брата, ничего нельзя сказать… Ничего!..
Другое письмо было от Петра. Опять все признаки цензурных забот налицо. Но ведь царской цензуры больше нет. Кто же теперь интересуется письмами фронтовиков? Петр на этот раз уже не был так осторожен. Были упомянуты гренадерские казармы и местечко Крево. Но чем это может теперь грозить? Неужели есть преемственность?.. Нет, чепуха! Просто инерция штабной машины…
«Дорогой мой, — писал Петр. — Я, конечно, должен бы написать тебе длиннейшую благодарственную писулю. А я вот сижу и думаю, как бы это тебя в меру облаять.
Я уже в дивизионе — артиллерист. Несколько месяцев назад я, пехотная шкура, не смел даже мечтать об этом. Но не удайся этот переход в артиллерию, я сейчас был бы в питерском гарнизоне. Надеюсь, понимаешь, что это значит.
Я бы и сейчас не остановился перед тем, чтобы перебраться в Петроград. Наплевал бы я с высокого ясеня на приказ о переводе и, пожалуй, на твою репутацию в дивизионе и сбежал бы в милые (с 27 февраля 1917 года) гренадерские казармы. Если я не делаю этого, то только потому, что после зрелого обсуждения, долгого и не без колебаний, я решил, что место мое здесь, в дивизионе, под расстрелянным насквозь местечком Крево…
Ну и публика у вас тут. Чистенький все народ. Не с каждым солдатом сговоришься. Сибиряки, да еще всё почти крепкие „хозяева“. Чалдоны. Сидят себе в лесу от нуль далеко, над ними не каплет, так они и к революции так это, боком. Обрадовались, что теперь честь отдавать не надо и офицеры их на вы называют. Даже к помещичьим землям иные равнодушны, потому помещиков в их краю мало.
Комитет дивизионный, я тебе прямо скажу, Государственная дума; можно подумать — у каждого за спиной заводишко или культурное хозяйство. Государственно рассуждают. Ну, я им тут в манную кашу добавил дегтя, и не ложку, а целый ковш. Господа офицеры очень недовольны и, кажется, тебя не поблагодарят.
Соловин — тот, как игрушечный „американский житель“, то ныряет куда-нибудь в тыл, то опять появится, но вот уже две недели не видно, и вещи из обоза второго разряда взяты. Кольцов твой — это, я тебе скажу, ехидна. Но мы ему на хвост уже наступили. А ребята хорошие есть и тут, в особенности телефонисты и разведчики. Надо только сорганизовать… Во всяком случае, в одиночестве я не останусь.
Слышал я, что ты опять в наш дивизион просишься. Ну что ж. Судя по твоим последним письмам, ты у себя культурную работу ставил. Ее, разумеется, жалко. Но ничего, приезжай, будем работать здесь вместе.
Татьяну жалко. Была она барышенька такая, как это там говорят, кисейная, что ли. Но вредности в ней никакой не было. Потому и говорю, что жалко. А этого стервеца, барона, я надеюсь, революция прихлопнет и без тебя.
Ну, будь здоров. Пиши, как у вас на фронте — отстаете или тянетесь все-таки? Жду твоих писем…
Петр».
XVII. Качели
Поезд шел к границе, увешанный гроздьями серых шинелей, кружил в ущельях, забрасывая задние вагоны так, что они едва не слетали с рельсов, юрким червяком нырял в туннели, гремел на легких, не внушающих доверия мостах. Солдаты комочками, как воробьи в мороз, сидели на длинных, во весь вагон, ступенях. Десятки голубых кепи высовывались из окон среди привычных фуражек и папах.
Яссы гремели солдатским потоком, оставляя в стороне только тихий островок дворца и площадь перед ним. Здесь, у королевского памятника, постукивая прикладами о камни, ходили необщительные румынские часовые-гвардейцы.
К Яссам была доведена от Унген широкая колея — невероятное достижение русских военных инженеров! — и поезд шел теперь прямо до Одессы. Солдаты перестали различать зеленый и желтый цвета вагонов, но где-то у Знаменки по составу прошел прапорщик с тремя решительного вида вооруженными молодцами и пересадил всех солдат в вагоны третьего класса. Он пытался сделать просмотр отпускных документов, но стандарт военных канцелярий был в те дни уже безвозвратно утерян, и, повертев в руках клочок бумаги с невероятным текстом, с подписями строевых начальников, комитетов и неведомых ему национальных и других организаций, прапорщик со вздохом отдавал его владельцу, который, волнуясь, уже решал про себя, что делать в случае неудачи: требовать ли именем революции или просить о снисхождении, взывая к человечности.
Солдаты тревожно обсуждали новые порядки. Офицеры неуверенно радовались.
Горбатов не привлекал теперь Андрея. Если бы он не лежал на пути в Питер, он не заехал бы домой.
Предчувствия были верны. Три дня в Горбатове подарили ему только горечь, которая ржавчиной перебивала ту приятную взволнованность, какою наполняло его ожидание встречи с невестой.
Форменный пиджак на плечах Мартына Федоровича обвис, и линии его больше не напоминали о строгости законов. В волосах прошла гребенка времени, в глазах по-домашнему поселилась усталость. Он иногда прижимал правую руку ко лбу или к вискам — жест, невиданный прежде и потому тревожный. Обязательный за обедом графинчик вырос вдвое.
Горбатовские женщины готовы были по первому знаку заговорить о ценах. Цены были ужасны. Масло стоило рубль двадцать копеек фунт! Под фундаментом русской земли заколебался один из китов, может быть, самый главный — устойчивость денег.
— Как жить, как жить? — стонали тетки Андрея и знакомые дамы. — Извозчик берет рубль до вокзала и еще полпути плачется, что дороги овес и сено. Когда кончится ваша война? И кто ее только придумал? Даже свечи в церкви подорожали. Поставить приличную свечу — надо заплатить пятнадцать копеек.
Впрочем, и в Горбатове не всюду выпирала нищета, В особняках подрядчиков было весело и шумно. Поставки и военные работы не миновали карманов городских заправил. Они радостно грозили друг другу воздвигнуть в городе и не такие еще дворцы, какие выросли здесь после постройки Туркестанской и Сибирской дорог. Если бы не недостаток рабочих рук, они бы уже приступили к работам. Но уважение к деньгам, к копейке, которая, как часовой, охраняет строй рублей, упало и здесь. Деньги втекали и вытекали сквозь конторы дельцов не полноводной, взятой под строгий контроль рекой, но горными потоками, шумными, блестящими, — не поймешь, чего в них больше: тяжелой влаги или легко взрывающейся на солнце пены.