Тысяча осеней Якоба де Зута
Шрифт:
— Пробанить ствол влажной щеткой.
— А если какой-нибудь сучий кот сделает это плохо?
— Он оставит угли с прошлого выстрела, а туда же нам порох загружать, сэр.
— И артиллеристу оторвет руки: я такое однажды видел, и мне хватило. Что второе?
— Заложить пороховой заряд, сэр, или просто засыпать порох.
— А порох принесут в клювах маленькие птички?
— Нет, сэр. Порох я приношу с порохового склада, который на корме, сэр, всякий раз — для одного выстрела.
— Так и надо, Мофф. А чего бы нам не хранить все здесь?
— Одна искра разнесет нас на
— И тогда покажем себя настоящими французиками. Шестое?
— Выкатываем орудие, чтобы лафет крепко прижался к фальшборту. Седьмое: трубку с порохом в запальное отверстие. Восьмое: поджигаем его с помощью кремня и огнива, и поджигающий кричит: «Отойти!» — и порох в трубке поджигает основной заряд в стволе, и пушка стреляет, и все, что на пути ядра, разлетается в клочья.
— И что при этом происходит с лафетом? — вступает Пенгалигон.
Уолдрон захвачен врасплох, как и Мофф: он вскакивает слишком быстро, чтобы отдать честь, и ударяется головой.
— Не заметил вас, капитан; просим прощения.
— И что при этом происходит с лафетом, — повторяет Пенгалигон, — мистер Уэсли?
— Откатывается назад, пока его не останавливают крепежные веревки и каскабель.
— Что может откатывающееся орудие сделать с ногой, мистер Уэсли?
— Ну… эта… от ноги совсем немного останется, сэр.
— Продолжайте, мистер Уолдрон, — Пенгалигон идет дальше вдоль правого борта, вспоминая те дни, когда был подносчиком пороховых зарядов и держался за канат, протянутый поверх голов. С ростом пять футов и восемь дюймов, то есть гораздо выше среднего роста матросов, ему приходилось постоянно следить за тем, чтобы не ободрать голову о подволоку. Он сожалеет, что недостаточно богат и у него нет призовых денег, чтобы купить порох для пушечной практики. Капитанов, которые используют более трети запасов на подобные упражнения, морское командование не жалует.
Шесть ганноверцев, которых Пенгалигон переманил с китобойца на острове Святой Елены, моют — и хорошо все делают — скручивают и убирают пустующие гамаки, готовясь к надвигающемуся шторму. Они здороваются хором, чуть картавя: «Капита — р-н», и замолкают, предпочитая заниматься своим делом в тишине. Чуть дальше другие матросы под присмотром лейтенанта Абела Рена драят палубу горячим уксусом и пемзой. Для маскировки верхняя часть корабля грязная, но нижним палубам нужна защита от плесени и затхлого воздуха. Рен с размаху ударяет матроса тростью из ротанга и ревет на него: «Скрести надо, а не щекотать, ты, красотуля!» Затем делает вид, что только сейчас замечает капитана, и отдает честь:
— Добрый день, сэр.
— Добрый день, мистер Рен. Все в порядке?
— Лучше не бывает, сэр, — отвечает бравый, задиристый второй лейтенант.
Проходя мимо отгороженного парусиной камбуза, Пенгалигон откидывает полог и вглядывается в закопченный, дышащий паром пятачок, где обслуга помогает коку и его помощнику разделывать продукты, поддерживать огонь и следить, чтобы не перевернулись медные котлы. Кок кладет кусок соленой свинины — четверг всегда свиной день — в бурлящую жидкость. Пекинская капуста, ломти ямса и рис добавляются, чтобы загустело варево. Дворянские сыновья воротили бы нос от такой еды, но матросы едят и пьют куда как лучше, чем в порту. Личный кок Пенгалигона Джонас Джонс хлопает пару раз в ладоши, чтобы привлечь внимание камбуза: «Ставки сделаны, парни».
— Ну что ж, начнем игру, — объявляет Чигуин.
Чигуин и Джонс — у каждого курица в руках — трясут ими, приводя тех в полный ужас.
Дюжина мужчин на камбузе монотонно распевает в унисон: «И — раз, и — два, и — три!»
Чигуин и Джонс секаторами отрезают головы курицам и отпускают их на пол. Моряки начинают подбадривать брызгающие кровью тушки, которые бегают по полу и хлопают крыльями. Полминуты спустя, когда курица Джонса еще дергает лапками, лежа на боку, рефери объявляет курицу Чигуина проигравшей: «Эта померла, парни». Монеты меняют своих хозяев — переходят от хмурящихся к улыбающимся во весь рот, а тушки птиц переносят на лавки, чтобы ощипать и выпотрошить.
Пенгалигон мог бы наказать обслугу за столь неуважительное отношение к офицерскому обеду, но он продолжает прогулку, направляясь к лазарету. Деревянные перегородки не доходят до потолка, чтобы в лазарет проникал свет, а больничный воздух выходил наружу. «Не — не — не, титька ты безголовая, поется так…» — говорит Майкл Тоузер, еще один корнуоллец, попавший добровольцем от брата капитана, Чарли, на «Дракон» — бриг, на котором Пенгалигон служил одиннадцать лет тому назад вторым лейтенантом. Тоузер — теперь матрос в полном звании — с тех пор всюду следует за Пенгалигоном. Он запевает сиплым, немелодичным голосом:
Разве ты не видишь — плывут корабли? Разве не видишь — летят они? Разве ты не видишь — плывут корабли, Тянут за собою призы они. Морячок ты славный мой, Морячок мой дорогой, Морячка люблю я крепко, Он веселый и родной!— Не было там «веселого», Майкл Тоузер, — возражает голос, — а был «мне милый».
— «Милый», «веселый» — велика разница? Весь смак в следующем куплете, так что слушай:
У морячков полно денег в карманах, У солдат — лишь наглость в головах, Морячка и пьяного я люблю безумно, А солдаты — пусть они мне целуют зад. Морячок ты славный мой, Морячок мой дорогой, Морячка люблю я крепко! Вон, солдаты, с глаз долой.— Так шлюхи в Госпорте поют, и я знаю, потому что была у меня одна после Славного первого июня, и я знатно отведал ее пудинга…
— А наутро, — говорит голос, — ее уже не было, и призовых денег тоже.