У нас в саду жулики (сборник)
Шрифт:
С какой-то тупой равномерностью (наверно, заело) терзающая автомат компания подвыпивших подростков. А бывает, что и польется бесплатно. Если как следует врезать. Но можно пойти и дальше: выбить монету.
Напоследок один размахнулся и залепил что есть силы башмаком. И как поставил точку – сразу успокоился. Вытаскивает из кармана коробок и, чиркнув спичкой, бросает ее на тротуар.
Пушинки вспыхивают, и, обгоняя компанию, как будто передает эстафету, стелется беглый огонь.
И вдруг, точно их сдуло ветром, пропали – свернули в подворотню.
Сорвавшаяся
В каком-то расплавленном оцепенении разинутые рты раскинувшихся на обшарпанных сиденьях редких пассажиров. В троллейбусе мертвый час.
И возле песочницы в палисаднике тоже, где на скамейках уже с утра, поторапливаясь к одиннадцати, соображают на всех местные шахматисты-любители, и каждый со своей свитой болельщиков и с торчащей из-за пазухи пустой бутылкой.
И в заржавленном «Запорожце» с выбитыми стеклами и с открученными колесами и фарами, что дежурит еще с позапрошлой осени и всю зиму до весны покрыт серой от копоти попоной и обязательно с неприличными словами; и летом слова все те же самые, но только вместо снега – пыль.
Как бы поставленная на прикол, задраенная еще, наверно, с пятницы, бочка-прицеп. Но могут куда-нибудь и укатить, просто так, неважно что пустая, и бросить. На бочке слово КВАС.
На заляпанной кляксами витрине огромные каракули: оказывается, РЕМОНТ. Но почему-то всегда с другой стороны. Как писатель с читателем. И буквы, мало того, что совсем не туда, вдобавок еще и наоборот.
Я иду по притихшему Невскому, словно по коридору разомлевшей квартиры. А в конце коридора – Лавра. Как ВЫХОД.
Можно, конечно, и доехать, но я решил пройтись пешком. Всего две остановки. И потом надо собраться с мыслями. А то что-то все стушевалось. Мне нужно припомнить детали. Освежить.
А все-таки, правда, странно: я ничего не умею придумывать. Ведь для того чтобы придумать, надо сначала увидеть. Чтобы потом сравнить. А я вижу только себя. В окружении предметов, с которыми соприкасаюсь. Я не люблю фантазировать.
Зато у меня слух. Зрение останавливает и фиксирует. А слух опять приводит в движение. Но уже свое.
Слух – все равно что зерно. Прорастая, оно само в себе сделает отбор.
В каждом человеке скрыт художник. Но большинство ничего не слышит.
Я пытаюсь припомнить ноябрь. Затянутые льдом лужи. Поземка. Промозглый ветер. Серокаменное здание морга. Два сосредоточенных мужика. Гроб. Мужики, глядя на гроб, что-то друг другу объясняют. Пар изо рта. Угрюмый ряд сараев (это уже из автобуса). Пьяная Клавдия Ивановна. По щекам Клавдии Ивановны текут слезы.
В Лавру заехали откуда-то сбоку и остановились. Молчаливое вылезание. Гроб выдвигается сзади.
Я подставляю под угол плечо. Екатерина Степановна держит венок. Тут же седой старичок-профессор. Знакомая старушка. Шатаясь на своих стоптанных каблуках, Клавдия Ивановна ко всем подходит и трогает за рукав: хочет, чтобы ей дали справку. Что она здесь присутствовала.
А потом Наталья Михайловна осталась на ночь одна. До отпевания. Когда мы только приехали, то на столе стоял еще всего один гроб. А когда уходили, то из гробов уже образовалась очередь.
За несколько последних лет Наталья Михайловна накопила около четырехсот рублей (она бы накопила и больше, но появился дядя Вася); наверно, каждый месяц откладывала, рублей по шесть или семь; и потом завещала старушке, что к ней иногда наведывалась; три сотни на отпевание и на похороны, а остальное – на поминки.
Но у старушки ничего брать не стали, а все привезли свое, прямо из ресторана «Метрополь»: и осетрину, и коньячок. Ждали Клавдию Ивановну, но та с вечера так нагрузилась, что утром вместо троллейбуса села на электричку. А пили прямо в автобусе, и каждый бывший ученик вспоминал из жизни своей учительницы какой-нибудь забавный случай.
Все это мне потом рассказала Екатерина Степановна (утром стучится, а я еще не вернулся с маршрута; Наталью Михайловну должны были отпевать в час дня, но почему-то передвинули, и я опоздал.)
Я перехожу через площадь и приближаюсь к воротам. За воротами – слева и справа – стены Некрополя. За одной из этих стен – Федор Михайлович Достоевский.
Вместе со мной поодиночке и группами двигается народ. Повязанные платочками рассыпанные там и сям старухи; как-то неожиданно возникающие и не совсем правдоподобные в таком количестве, – в почти одинаковых одеяниях, они напоминают толпу, спешащую с трамвайной остановки к проходной «Красного треугольника». Пытаясь не выпасть из общего ритма, кандыбают хромоногие. Парочки любопытных. Два юных милиционера никуда не спешат – шагают вразвалочку и все по-хозяйски осматривают.
Выйдя на мост, я пересекаю канал; канал ответвляется от Невы. Сразу же за мостом киоск; в киоске – касса. Билет стоит тридцать копеек. Ведь я же атеист, значит, должен расплачиваться. Но никто, кроме меня, почему-то билета не покупает.
На подступах к монастырю на самом видном месте вывеска: ОТДЕЛ КАДРОВ. А ниже – доска объявлений. Я подхожу и читаю. Требуются: кровельщики, фрезеровщики, гальваники, водопроводчики, такелажники. И даже лаборанты. Как будто на заводе. Или в научно-исследовательском институте.
С вертлявым синим глазом, похожий на желтого цыпленка черный воронок. Прощупывает окружение. Возле двух сиротливых берез, возвышаясь над нищенками, два давешних милиционера. Наводят порядок. Тот, что порешительнее, уже наклонился и схватил нищенку за локоть. Что-то ей строго выговаривает. Его товарищ чуть в стороне. Нищенка вырывается, а ее подруга, не дожидаясь той же участи, медленно уползает. Милиционеры шагают дальше.
За строем колонн решетчатая живопись массивных дверей. В вестибюле оживление. Наверно, что-то дают. Черным по белому предупреждение: ВО ВРЕМЯ БОГОСЛУЖЕНИЯ ОСМОТР СОБОРА КАТЕГОРИЧЕСКИ ЗАПРЕЩЕН.