Убийственные мемуары
Шрифт:
Турецкий остановился в дверях:
– Но почему именно этот Соколовский? Почему Ракитский выбрал его? Мог ведь подобрать более правдоподобную фигуру, чтобы скрыть своего Левитана, разве нет?
– Тут я думаю, все просто. Во-первых, Ян Соколовский никогда не был у нас широко известен. Он даже в Польше считался художником весьма посредственным, а отнюдь не национальным достоянием. Главная его заслуга состояла в том, что он изготавливал портреты государственных деятелей. Он это просто в бизнес превратил, поставил на поток: всяких Пилсудских, Потоцких и прочих вельможных панов лудил с бешеной скоростью. У нас сейчас такие умельцы тоже имеются, придворные живописцы, всякие никасы сафроновы, слыхали?
Турецкий кивнул.
– Так вот, я думаю, что когда Ракитский в Восточной Европе работал, где-то там картины Соколовского ему на глаза вполне могли попасться. Ну а для такого человека,
– Решение зависит от свойства личного расчета, – поторопился перевести Турецкий, дабы продемонстрировать, что и он не лыком шит.
– Браво, браво. Впрочем, вы же юрист, вам положено латынь знать. Желаете, перейдем на этот древний язык?
– Нет уж, увольте, – испугался Турецкий, помнивший едва ли пару десятков выражений. – Так что там за личный расчет у Ракитского был?
– Да нет, это я пошутил, скорее как раз наоборот. Все дело в том, что у Ракитского в восьмидесятые годы был любимый футболист, и отнюдь не торпедовец, как можно было подумать, – Михаил Соколовский.
– Помню, – перебил Турецкий, – в донецком «Шахтере» играл. Самый результативный полузащитник в истории советского футбола.
– Именно, голубчик, именно! – обрадовался Андреев.
– Так что же он, в его честь Левитана назвал?! Просто сам поставил поверх левитановской подписи буквы "Я" и "н"?
– Получается, что так.
"…А с моим первым «клиентом», Марком Спейси, у меня завязалась, как он полагал, настоящая дружба. Благодаря этой дружбе помимо прочих дивидендов я познакомился с активисткой Красного Креста Мишель Бонали. Это случилось в доме Надин Гордимер. Сегодня имя Надин Гордимер известно каждому образованному человеку, в 1991 году она получила Нобелевскую премию по литературе и стала по-настоящему знаменита – первый писатель-лауреат из ЮАР, и кто знает, возможно, последний. А тогда, в конце семидесятых, в ее доме просто собирались самые разные люди. Кого-то влекло под ее гостеприимный кров желание пообщаться с единомышленниками, кто-то (по преимуществу любители похвастать знакомством с радикальными оппозиционерами) приходил просто поглазеть и поприсутствовать. О чем бы ни заходила беседа в этом доме, рано или поздно она сворачивала на права человека, права чернокожего населения Южно-Африканской Республики. Впоследствии Надин получила прозвище «беспокойная социальная совесть Южной Африки». В самые мрачные времена апартеида в ее доме зеленел оазис свободомыслия. На одно из таких собраний меня и затащил Марк Спейси. Думаю, он получил задание от своего начальства в ЦРУ поближе познакомиться с «белой оппозицией», а меня прихватил, скорее всего, для маскировки. Но я ему за это благодарен. Мне выпала счастливая возможность встретиться с замечательными людьми. Самое интересное, что Надин Гордимер хоть и стопроцентная южноафриканка, но корни ее в России: ее отец – русский, она неплохо знает наш язык и страстно любит русскую литературу. Большого труда стоило мне равнодушно выслушивать восторженные отклики Надин о Чехове, это ведь и мой любимый писатель. Но канадский горный инженер не мог, не должен был читать русскую классику, и я с умным видом переспрашивал, не он ли написал «Евгения Онегина». Не он. Очень странно. А мне вот все-таки кажется – он, тем более что я экранизацию американскую видел, Омар Шариф снимался, и звали там его – Юрий Живаго. Точно не Чехов? Ну ладно.
Мишель Бонали, которой меня представила Надин, была не из тех, кому просто хотелось пощекотать нервы подозрительными знакомствами, она прилетела из Франции с миссией Красного Креста и, не страшась малярии и лихорадки, объезжала самые отдаленные деревни народностей зулу, коса, суто, сохранивших первобытный уклад жизни. Мы разговорились, и я пообещал помочь ей с картами отдаленных северных районов – она с коллегами иногда неделями не могла добраться до какого-нибудь поселения из-за того, что дороги, отмеченные на официальных картах, давно пришли в негодность и стали совершенно непроходимыми. С Мишель я подружился по-настоящему. Но ничего большего, чем дружба, между нами не было и быть не могло – в Москве меня ждала жена и маленькая дочь.
И все-таки Мишель оказалась человеком совершенно замечательным. Помимо остроумия, неиссякаемого оптимизма и отчаянной храбрости она обладала еще одним прекрасным и, к сожалению, редким качеством -никогда, ни при каких обстоятельствах она не нарушала однажды данного слова. О чем бы ни шла речь, о пустяках или о деле жизненно важном, она неукоснительно выполняла свои обещания.
Летом 1978 года в северо-западной части пустыни Калахари среди коренного населения вспыхнула эпидемия геморрагической лихорадки. Мишель немедленно отправилась в зараженные районы. Около трех недель от нее не было никаких вестей. Когда она появилась на пороге моего дома в первом часу ночи, я с трудом узнал ее: она находилась в состоянии полного истощения, – очевидно, не спала несколько суток и держалась на ногах только благодаря слоновьим дозам стимуляторов.
– Сыворотка неэффективна, – с трудом выговорила она. – И ее все равно хватит на пару дней, не больше. Нужно срочно что-то предпринять, иначе люди начнут вымирать целыми деревнями. Эта дрянь невероятно заразна, хуже чумы.
– Ты уверена, что больным вообще можно помочь? – спросил я, буквально на руках перетаскивая ее в кресло.
Она попыталась усмехнуться:
– У меня есть агентурные данные. В Департаменте здравоохранения имеется НЗ – новое сильнодействующее средство на случай чрезвычайной ситуации. Я была там сегодня. Чрезвычайную ситуацию они объявлять не желают, ограничились тем, что выставили на всех дорогах кордоны. Знаешь, что сказал мне этот ублюдок, начальник санэпидемслужбы?! Яде устал доказывать зулусам, что они существуют в антисанитарных условиях, эти тупые троглодиты сожгли мою машину, а сам я еле унес ноги. Если половина из них передохнет – все к лучшему, может, хоть у остальных прочистятся мозги!
– Расистская сволочь! – искренне возмутился я и спросил без особенной надежды: – У тебя есть какой-нибудь план?
– Нет. Но я обещала максимум через три дня достать лекарство в необходимом количестве… – И Мишель потеряла сознание.
Я подумал, что, может быть, она сама смертельно больна, а может, успела заразить и меня, но зацикливаться на этой мысли не имел права. Однако, сколько ни ломал голову, способа помочь Мишель не находил. В данном случае мои обширные связи были бесполезны. Утром я отпоил ее кофе, она обожала смаковать горячий кофе по утрам, но в тот день, проглотив залпом, наверное, пол-литра, умчалась, не сказав ни слова. Позже я с изумлением узнал, что она уговорила главного эпидемиолога Йоханнесбурга – того самого, отпетого расиста, – пообедать с ней, подсыпала ему в бокал мартини клофелин, затолкала бесчувственное тело в машину и, пока он не пришел в себя, вывезла в зараженный район, сделав его фактически своим заложником! Заодно этот мерзавец послужил ей пропуском на заградительных кордонах: она уверяла, что он «переработал» и от усталости отключился буквально на несколько минут. В тот же вечер медикаменты доставили по воздуху в отдаленные деревни зулусов, и вскоре эпидемия была локализована.
В связи с этим мне вспоминается еще одна история, произошедшая уже в Москве в середине девяностых. Работая в Департаменте иностранной службы, я по долгу службы присутствовал на совещании рабочей группы по управлению «проблемными» объектами недвижимости в странах Восточной Европы. Мягко выражаясь, чехарда с недвижимостью, принадлежавшей Советскому Союзу в бывших странах соцлагеря, стала уже притчей во языцех. Зная проблему не понаслышке, могу подтвердить самые пессимистические предположения читателя: ни одна сделка с этими объектами – представьте, ни одна! – не была совершена в строгом соответствии с законом. Вообще говоря, данная тема заслуживает отдельного исследования, и, позволь я себе остановиться на ней подробно, хотя бы только на событиях, в которых лично принимал участие, данное повествование разрослось бы до невероятных размеров и из мемуаров разведчика превратилось бы в мемуары финансиста. Щадя вас, уважаемый читатель, я лишь бегло упомяну о нескольких эпизодах, имевших непосредственное отношение к моей работе в разведке.
Итак, шло совещание рабочей группы по «проблемной» недвижимости в Восточной Европе. В эту категорию попали по преимуществу объекты, ставшие в 1991 – 1992 годы собственностью акционерных обществ с государственным участием, но по каким-либо причинам оказавшиеся убыточными. Кто-то пролоббировал решение кабинета министров о передаче в госсобственность «нецелевых зарубежных активов». Фактически долги коммерческих структур были переложены на бюджет, а покрыть хотя бы часть убытков за счет распродажи нерентабельного имущества было поручено Внешторгбанку. Открыл совещание директор банка Самойлов, он произнес краткую речь о том, что «наболевший вопрос нужно решить наконец раз и навсегда», и уехал в Белый дом на заседание правительства. Каждому из присутствующих раздали – под роспись, как секретные материалы, – перечень злополучных объектов и краткую аналитическую справку. Перелистывая список, я с удивлением обнаружил под номером тридцать четвертым Дом дружбы народов в Берлине. Годы службы в разведке приучили меня не удивляться никаким неожиданностям, но, черт побери, в тот момент я испытал самый настоящий шок.