Уготован покой...
Шрифт:
Под вечер под сенью заплаканных кустов китайской сирени по дороге в дом культуры на занятия кружка, где изучается еврейская философская мысль, Сточник произнес с грустью:
— Все рассыпается, мой друг. Открой глаза, пожалуйста, да погляди, что творится. Ведь ты вот-вот станешь секретарем кибуца и вынужден будешь противостоять всеобщей эрозии. И не так, как Иолек, который ни на что, кроме красивых фраз, не способен: он здесь даже гвоздя с места на место не перенес. Все разлагается прямо на наших глазах. Государство. Кибуц. Молодежь. Говорят, тысячи молодых парней поднимаются и уезжают из страны. Коррупция свирепствует даже среди наших приверженцев. Мелкобуржуазная стихия поглощает все, разъедая, как говорится, то лучшее, что есть в нашей жизни. Разрушаются семьи. Распущенность правит бал. Даже здесь, у нас, под самым нашим носом. И никто пальцем не шевельнет. Леви Эшкол погружен в интриги, Бен-Гурион сеет ненависть. Сионисты-ревиозионисты, наши политические противники, подстрекают толпу. Арабы точат ножи. А молодежь — это бесплодная пустыня. Либо безудержный разврат. Не вдаваясь в грязные сплетни, от которых я всю жизнь держусь подальше, как от
Срулик то и дело согласно качал головой. Время от времени улыбался. А когда возникла короткая пауза, сказал:
— Ты, по своему обыкновению, слегка преувеличиваешь. Видишь все в черном свете, как говорится. Бывали дни куда более трудные, чем нынешние, но, слава Богу, мы все еще здесь. Нет причин для отчаяния. Кризисы были и будут. Но наша история, не приведи Господь, еще не оборвалась.
— Тоже мне, праведник. Нечего разглагольствовать так, будто ты, как в детстве, выступаешь перед малышами на школьных утренниках. Меня агитировать не нужно. Я смотрю на все трезвым взглядом и предлагаю и тебе открыть наконец глаза… Ты что, спятил? Ты без шапки? Кто расхаживает так в разгаре зимы!
— Я не расхаживаю, голубчик, а иду на заседание кружка. И не забывай, что даже в наши первые дни, о которых ты так тоскуешь, не всегда была здесь, как говорится, тишь да гладь. Были неудачи. Были позорные явления. И даже скандалы. Пошли! Не след стоять здесь на холодном ветру, так и простудиться недолго. Пойдем проверим, не забыли ли включить обогреватель, прибыл ли уже лектор. Нас ждет разговор об учении великого современного философа Мартина Бубера. Пошли! Смотри-ка, такая темень уже в половине пятого. Прямо Сибирь.
Каждый вечер некоторые из нас, встречаясь в кружках, вели дискуссии на самые разные темы. Кое-кто заседал на собраниях, где со всех сторон обсуждались вопросы приема в кибуц новых членов, проблемы финансов, образования, жилья, санитарных условий и где предлагались умеренные, не сулящие потрясений реформы.
Были и такие, кто по вечерам предавался своим увлечениям: маркам, живописи, вышиванию. Кто-то отправлялся в гости к соседу — выпить кофе с бисквитами, посплетничать о ближних и потолковать о политике. В десять вечера одно за другим гасли окна в наших домиках, и влажная ночь опускалась на кибуцную усадьбу.
На водонапорной башне вращается прожектор, и луч его описывает круги. Фонари на заборе окружены туманным нимбом. Косые нити дождя, попав в круг света, вспыхивают голубоватым электрическим сиянием. Закутанные в куртки и плащи, натянув до самых ушей вязаные шерстяные шапки, вооружившись древними автоматами, кружат по усадьбе дозорные. Овцы сгрудились в загоне, стараясь согреться. Собаки, как обычно, заливаются диким лаем, завершая его тонким пронзительным завыванием. Далеко на западе, у горизонта, неслышно взблескивают слабым оранжевым светом молнии.
А в комнатах, где живут холостые кибуцники или молодые супружеские пары, случается, не спешат улечься: там передают по кругу бутылку, играют в карты, в нарды, рассказывают грубоватые анекдоты, перемежая их военными воспоминаниями.
Уди говорит Эйтану Р.:
— Сахтен. — Это арабское слово, означающее «пожалуйста», в их кругу не требует перевода. — На здоровье. Почему бы и нет? Даже Священное Писание полно подобных историй. А что уж говорить о наших стариках, когда они были молодыми, когда орошали болота и осушали пустыни и все такое прочее. Тогда они, бывало, мылись все вместе голые в душе, парни и девушки. Это потом они стали такими положительными, такими моралистами. Жизнь — это не сказки воспитательницы в детском саду. Иони сам сказал мне однажды, что самый гнусный обман на свете — это Белоснежка и семь гномов: когда мы были маленькими, нас обманули, скрыв, что на самом деле сделали гномы с Белоснежкой, пока она спала у них, отведав отравленного яблока. Так чего же они хотят от Римоны, у которой всего-то два гнома? Пусть себе будут. На здоровье! Может, ты, Эйтан, как-нибудь вечерком приведешь к ним свой личный гарем, да и мы с Анат присоединимся — покуролесим хорошенько до утра…
Эйтан ответил:
— С той самой минуты, когда он впервые появился здесь и я поймал его у коровника, было у меня ощущение, что дело добром не кончится. Этот тип не совсем нормален. Да и Римона чуток… того. Кого мне жаль, так это Иони Лифшица, который когда-то был настоящим парнем, а теперь и сам почти превратился в такого же шимпанзе и бродит целыми днями, словно стукнутый дубиной по голове. Плесни-ка еще арака — во второй бутылке чуток осталось… И прикуси язык, а то Бригита уже немного понимает иврит… Так что давайте переменим тему. Если бы Эшкол был человеком, а не размазней, то мы бы, пока Насер запутался в Йемене, воспользовались моментом и съели бы эту падаль, сирийцев, без соли, решив раз и навсегда свои проблемы с водными ресурсами. Вчера этот Азария полчаса полоскал мне мозги Хрущевым, Эшколом, Насером, и все это — с пословицами и философствованиями, но, по сути, не о чем говорить, он прав, и
Глаза у Хавы были сухими, и голос ее звучал сухо, когда однажды вечером она заговорила с Иолеком, только-только оправлявшимся от болезни:
— Почему ты молчишь, почему? Сделай что-нибудь. Вмешайся. Прикрикни. Или ты уже любишь этого паяца больше собственного сына? Может, это не ты, может, это я открыла перед ним все двери — пусть бесчинствует, словно одуревшее животное, в здешнем сумасшедшем доме? Погоди минуту. Не отвечай мне. Я еще не кончила. Почему ты всегда должен перебить меня на полуслове, почему? Почему ты всем затыкаешь рот? Почему разумные ответы и доводы у тебя готовы еще до того, как ты начал слушать, что тебе вообще говорят? Даже строя из себя саму терпимость, изображая эдакую политическую толерантность и вроде бы с уважением слушая оппонента, ты на самом деле ничего не слышишь, ты в это время готовишь про себя тезисы сокрушительных ответов, по пунктам: первый, второй, третий, с «удачными мыслями» и цитатами. Хоть раз в жизни помолчи и послушай, потому что я говорю с тобой о жизни и смерти Иони, а не о будущем Всеобщей федерации профсоюзов. И не отвечай мне, потому что тебе нечего ответить. Я уже наизусть знаю все, что ты собираешься мне сказать, весь твой репертуар и могла бы вместо тебя продекламировать весь текст, включая твои бородатые шутки, — с паузами для бурных аплодисментов, — если бы все это не было так ничтожно и отвратительно. Было бы лучше, если бы на этот раз ты отказался от своего священного права на выступление и не сказал ни слова, потому что все уже написано на твоей физиономии, все твои адвокатские вылизанные речи. В этом ты король! Да что там король! Ты сам Господь Бог во всей своей славе, но то, что жизнь Иони рушится прямо у тебя на глазах, это тебя, Господь Бог, не волнует, никогда не волновало и не будет волновать. Наоборот. Ты все это задумал. Хладнокровно. Иони — это ведь пятно на твоей белоснежной мантии, запутавшийся нигилист и молчун. А тот шут, которого ты впустил в его жизнь, он гений, он оригинален и блестящ, ты, как это у вас говорят, будешь «строить» его шаг за шагом, до тех пор пока не сможешь использовать. И при случае распрощаешься с Иони. Даже если Иони, и я, и Амос ляжем в могилу, ты быстренько придешь в себя, проявив мужество, достойное поклонения, и снова «понесешь свою ношу», и, возможно, сочинишь о нас потрясающую статью, заработав на случившемся с тобой несчастье политический капитал, поскольку ни у кого не хватит наглости атаковать вдовца, потерявшего сыновей, окруженного нимбом страдания и скорби. Так ты станешь еще святее, чем всегда, и после того, как мы все сойдем в могилу, даже усыновишь этого маленького червяка. Главное, чтобы росли твои почет и уважение, чтобы утверждались твои дутые идеи, чтобы расширялось твое место в истории вашего движения, главное для тебя, — это красивые слова, слова, которыми ты зажигаешь людей, или гневно осуждаешь их, или провожаешь в последний путь. Злодей из злодеев, который видит, как губят его собственного сына, а ему даже в голову не приходит…
— Хава, что ты конкретно предлагаешь?
— Помолчи секунду. Хоть раз в жизни дай мне закончить хотя бы одну-единственную фразу, пока ты не принялся ораторствовать ночь напролет. За нашу жизнь ты произнес достаточно речей. Мы уже сыты ими. Даже историяслышала тебя в избытке. Вот уже пятьдесят лет ты все говоришь и говоришь с ней,не дав и ейни разу открыть рот, не прислушавшись к нейни на мгновение, чтобы узнать, чего же хочет она.Но на этот раз ты выслушаешь меня. И не изображай из себя глухого, я знаю, что ты просто не хочешь слушать. И не морочь мне голову соседями. Меня это не волнует. Наоборот, пусть соседи слышат, пусть слышит весь это гнилой кибуц, и Кнесет, и партия, и правительство, и Федерация профсоюзов, и ООН. Пусть слышат. Мне все равно… Да ведь ты глух, словно сам Господь Бог во всем его величии и мощи, и потому я вынуждена говорить во весь голос, но я вовсе не кричу, а если все-таки закричу, то ты не сможешь заткнуть мне рот, я буду кричать, пока не прибегут люди и силой не взломают дверь, чтобы увидеть, как ты меня убиваешь, вот как я буду кричать, если ты не замолчишь и не дашь мне договорить хотя бы раз в жизни…
— Хава, пожалуйста, говори. Я не мешаю.
— Опять ты меня перебиваешь, когда я умоляю тебя, чтобы хоть раз в жизни ты дал мне закончить фразу, потому что речь идет о жизни и смерти, и если ты снова перебьешь меня, я в ту же секунду оболью все бензином, возьму спичку и сожгу весь этот дом вместе с письмами, полученными тобой от Давида Бен-Гуриона, Берла Кацнельсона, Орландера, Ричарда Кросмана и всех прочих. Так что помолчи и выслушай со всем возможным вниманием, ибо это мое последнее слово, и я говорю, что у тебя есть время до завтрашнего обеда, чтобы решительно вышвырнуть из кибуца и из жизни Иони этого психопата, этого городского сумасшедшего, которого ты со злым намерением и холодным сердцем впустил, чтобы разрушить жизнь твоего сына. Да к тому же ввел его в одну из кибуцных комиссий и пригласил в мой дом, чтобы он говорил о справедливости и идейности да играл для тебя все вечера напролет. До завтрашнего обеда ты спустишь его со всех лестниц, раз и навсегда, иначе я тебе устрою такое, что ты пожалеешь, что родился на свет. Так пожалеешь, как еще никогда в своей напыщенной жизни не жалел, даже после отставки, той роскошной отставки, из-за которой ты и по сей день ешь себя поедом, и дай Бог, чтобы ты грыз себя до тех пор, пока от тебя останутся одни кости. Ты збую.Ты мордерцу.