В двух шагах от войны
Шрифт:
И верно, минут через десять из-подо льда стал выползать израненный борт судна, а вскоре показалась и большая, длинная, рваная дыра. Я мешал онемевшими руками пек, думал не очень-то веселую думу и наблюдал почти безразлично работу других.
Часа через три пробоина была тщательно заделана аккуратными деревянными заплатами, щели прошпаклеваны паклей и заварены тем самым осточертевшим мне пеком. А потом судно стало медленно выравниваться и, наконец встав на ровный киль, слегка закачалось на черной воде.
Когда на «Зубатке» капитан Замятин объявлял всем участникам
Мысли были невеселыми, и вспоминался Ленинград. Мне теперь трудно было вспоминать его: и прекрасным — мирным, и страшным — блокадным. А вот сейчас он так и стоял у меня перед глазами весь, и мирные картины мешались с военными. То я на крыше нашего дома, лучи прожектора резали темное небо, глухо хлопали разрывы зениток, и визжали, покрывая кожу пупырышками, бомбы, а я обожженными руками сбрасывал вниз «зажигалки» — ведь это было! То я прозрачным, ясным днем гулял с сестренкой по набережной, а на Неве стояли разукрашенные флагами расцвечивания корабли, а вечером нарядная и веселая толпа шумела на площадях и улицах, и фейерверк отражался в воде. А потом опять Катюшка — такая маленькая — лежит на обледенелом тротуаре, а на виске у нее черная запекшаяся дырочка — след осколка…
И еще я думал о матери и об отце. И мне было стыдно перед ними. Я вспомнил, какой была мать там, на причале, когда «Зубатка» уходила в свой рейс, и каким гордым был я, стоя на берегу и снисходительно помахивая ей рукой. А отец… отец так и не пришел проводить меня. Почему?..
— Не задохнулся еще? — услышал я голос Громова.
Я молчал.
— А ну, встать! — вдруг скомандовал старый капитан. — На вахту пора.
— Какую еще вахту? — недоверчиво спросил я.
— Впередсмотрящим. Морошкина сменишь. Закоченел он совсем, а ты уже десять часов отлеживаешься. Марш! — И он ушел.
Я не знал, радоваться мне или плакать. Скорее все-таки радоваться. Я попытался вскочить, но тут же сел снова — ноги дрожали, все ныло и болело. «Ладно, слабак чертов, — сказал я себе, — встанешь и пойдешь! И если кто над тобой смеяться будет, молча проглотишь и не вякнешь! И будешь стоять на вахте, что бы ни случилось: шторм, ураган, тайфун, айсберги и рифы…»
Я выскочил на палубу и побежал на нос. Морошка отбивал чечетку и громко стучал зубами. Я засмеялся.
— Еще см-меется! — возмутился Витька. — Сам целый день п-под од-деялом просидел, а я т-тут м-мерзни, д-да?! — И он, припрыгивая, помчался в кубрик.
— Ну и сачок твой кореш, — сказал, посмеиваясь, вахтенный, — всего-то полчасика постоял и ныть начал. А ты теперь гляди в оба. Видишь темные полосы на облаках? Это водяной отблеск. Значит, рядом — море без льдов.
И верно, матрос в «вороньем гнезде» крикнул: «Чистая вода!» Я заметил, что разводья стали шире, да и лед другой: на нем уже не торчали причудливые ропаки, не громоздились торосы, и весь он был совсем подтаявший и изъеденный. А через некоторое время мы увидели ярко сверкающую на солнце свободную ото льда воду, а далеко-далеко на горизонте показалась темно-серая
И я почувствовал себя настоящим мореплавателем, долгие месяцы проведшим в бурном океане, и «волнующий возглас: «Земля!» — радостным ударом отозвалось в сердце».
Звякнула ручка машинного телеграфа. «Зубатка» вздрогнула и резко прибавила ход. Полный вперед! Море лениво катило широкую привольную зыбь, и на этих пологих волнах плавно покачивались белоснежные и серебристо-серые чайки.
— Это хорошо, — удовлетворенно сказал вахтенный, — чайка села в воду — жди, моряк, хорошую погоду.
Он обернулся в сторону ходового мостика и громко крикнул:
— Товарищ капитан, Пал Петрович! Куда ж это нас вынесло? Случаем, не Гусиная то Земля?
— Она, — ответил Замятин, — только не «вынесло», а вышли.
— Есть вышли! — откликнулся матрос, и хлопнул меня по плечу. — А ты говорил, салага? Знатный у нас капитан! Ишь как он: не вынесло, дескать, а вышли. Тут, понимаешь, большая разница есть. Уловил?
— Уловил, — сказал я.
Оранжевый солнечный шар едва заметно клонился к горизонту, но о вечере ничего не напоминало. Все так же зеленью с блестками переливалась вода, и стало даже теплее. Наверное, оттого, что мы уже далеко отошли ото льдов. На палубе было много ребят — все смотрели вперед, на берег, негромко разговаривали, с кормы доносилась песня.
— Ну, считай, что теперь уже быстренько дотопаем, — сказал вахтенный, — до Кармакул миль шестьдесят — семьдесят осталось. А там и дома. — Он снова легонько дотронулся до моего плеча. — Сам-то откуда будешь? Говор у тебя не наш, не поморский.
— Из Ленинграда, — сказал я.
— Ишь ты… — Он покачал головой.
Мне нравилось, что этот пожилой, с морщинистым, обветренным лицом и добрыми глазами, с тяжелыми, узловатыми руками матрос говорил со мной на равных, как моряк с моряком.
Земля приближалась, и четче стала неровная полоса пологих холмов, из темно-серой она становилась черноватой, появилось больше чаек и других птиц, которых я еще не знал.
— Наверно, гусей тут много? — спросил я матроса.
— Угадал, — добродушно ответил он, — много, а ране — была их тьма-тьмущая. И гуменники, и казарки. Они сюда летели гусенят выводить. На полуострове этом речонок да озерков — уйма. Били тут раньше гусей тысячами, не жалели. Особо осенью, когда гусь линяет. Линный гусь не летун, крыло у него слабое…
— Так промысел же… — вставил я.
— Дак и промысел надо с умом вести, — ответил он. — Волк и тот лишнего зверя не убьет. — Он помолчал, глядя на море. — Вот ты хорошо меня слушаешь — значит, понимаешь, а другому хоть кол на голове теши: мол, что гусей или там рыбку жалеть, на наш век хватит. На наш-то, может, и хватит… Вы на промысел идете, значит, тож с умом надо. Тут, понятное дело, война, люди так голодают, что помыслить страшно…
Гусиная Земля приближалась. В чистом прозрачном воздухе уже хорошо были видны невысокие утесистые берега, полого поднимающиеся вглубь.