В плену
Шрифт:
– Здорово, Василий.
Человек, не оборачиваясь ко мне и глядя в сторону, нехотя цедит сквозь зубы:
– Вы ошибаетесь. Меня зовут не Василием.
– Что ты говоришь? Неужели забыл, как мы с тобой по соседству работали в Саласпилсе: я на постройке, а ты у Коваленковой.
И снова он, не поворачиваясь и глядя в сторону, твердит:
– Вы принимаете меня за кого-то другого. В Саласпилсе я никогда не был.
Я пожал плечами, молча постояли вышел. И вдруг я почувствовал, что он смотрит мне вслед. Однако когда я повернулся, он сидел в прежней безучастной позе и глядел в сторону.
На другой день саласпилцы меня спросили:
– Это ты сказал на Ваську?
– Нет, я никому ничего
– Ночью за ним пришли.
А как же могло быть иначе? Человек, бывший на немецкой службе и носивший немецкую форму, не мог проскочить фильтрацию благополучно. Его знал весь саласпилский лагерь и тысячи людей, проезжавших через этот лагерь. Он выступал перед ними и вербовал их на немецкую службу. У него не было ни одного шанса остаться незамеченным. Вот так последний раз судьба столкнула меня с Василием Крыловым. Злосчастная твоя судьба. Был ты недальновиден и заблудился в вихрях военной бури. Или так на роду тебе было написано?
За обедом возбуждённый Геннадий объявляет:
– Видел сегодня на фильтре Отца народов из пересыльного лагеря, не человек был, - зверь. Завтра же укажу на него. Сходил бы в комендатуру и сейчас, да не знаю, из какого он барака.
При этом он вопросительно смотрит на нас, как бы ожидая одобрения. Иван Фёдорович, глядя себе под ноги, долго молчит, а затем по своей привычке вязко тянет:
– И без тебя разберутся. А то, смотри, ещё самого зацепят.
Я молча пожимаю плечами, дескать, делай как хочешь. Мне кажется, что сейчас обстановка слишком накалена, и некоторых берут и по взаимному указанию. Дескать, раз ты указал на меня, то я укажу на тебя. Забирают при этом обоих. А ведь впереди предстоит, должно быть, не одна ещё проверка, и наверняка более обстоятельная и в более трезвой обстановке. Но пересматривать дела тех, кого взяли сейчас, пожалуй, уже не будут.
На следующий день Геннадий, идущий за несколько человек впереди меня, неожиданно громко вскрикивает:
– Вот он - старший полицай из пересыльного. Задержите его.
Высокий человек с круглым и странно детским лицом злым, колючим взглядом вполоборота молча смотрит на указавшего на него Геннадия. Но молчание длится лишь мгновение. Теперь уже круглолицый вскрикивает пискливым голосом, так не вяжущимся с его крупной фигурой:
– Врёт он, врёт. Он сам вербовался во власовцы, я это знаю. Его задержите.
Невысокий коренастый офицер молнией бросается на крик и сразу пытается схватить обоих. Высокий, однако, вырывается и бежит по соседнему проходу. Офицер протяжно свистит и выхватывает пистолет. Двое солдат наперерез догоняют высокого и тащат обратно, ловко загнув ему назад руки. Третий солдат хватает Геннадия. Обоих уводят, а немного помятый конвейер фильтра выпрямляется и продолжает монотонно двигаться. К обеду Геннадий не вернулся, не пришёл он и после и исчез совсем.
Всем уличённым, а было их много, давались длительные сроки наказания, по большей части 25 лет. Как тогда говорили, "на полную железку". Бывали и расстрелы. Военный суд лагеря решал эти дела без промедлений и без излишнего разбирательства. Достаточно было двух или даже одного свидетеля, которые бы сказали: "Такой-то у немцев делал то-то и то-то". Никаких иных доказательств не требовалось. Да и какие могли быть другие доказательства. Вероятно, бывали и оговоры, но выпутаться оговорённому практически было невозможно. Вообще в те дни считалось, что в известной мере виновны все побывавшие в плену. Поэтому и грань, разделяющая виновного от невиновного, была нечёткой.
Но, в общем, как мне казалось, метод фильтрации, придуманный каким-то генералом министерства внутренних дел, себя оправдал. Это генерал, несомненно, хорошо зная низменность человеческой души, смело ввёл метод самообслуживания на ниве отделения злаков от плевел и добился успеха.
Проходит недели полторы, и считается, что первая фильтрация нами пройдена. Сюда всё время присылают партии новых, а тех, чьи физиономии примелькались, отправляют дальше на восток. Как говорят, здесь одновременно меньше шестидесяти тысяч не бывает.
Мне Ораниенбургский лагерь запомнился звуками, а именно песней того времени "Огонёк": "На окошке у девушки все горел огонёк..." Здесь эту песню постоянно пели и репродукторы, и люди. Только репродукторы придерживались текста точно, а народ сочинял свой. Сладкий сентиментальный мотив этой песни пришелся по душе русскому человеку, но отнюдь не сама песня. Слова её были выдержаны в рамках казённого патриотизма и официальной морали. Вероятно, эта казёнщина претила русскому духу. Поэтому, должно быть, и возникло множество более жизненных текстовых вариантов, не всегда, впрочем, цензурных.
Дальше нас везут на открытых платформах по кольцевой дороге в объезд Берлина. Очень интересно ехать на открытой платформе, так как при этом получается хороший обзор. Едем мы очень медленно и постоянно подолгу стоим. Повсюду идут работы по ремонту и перешивке железнодорожных путей. Временами хорошо виден Берлин, во всяком случае, его окраины. К наш ему удивлению, несмотря на сильные бомбардировки и последний штурм, он не очень сильно разрушен. Может быть, такое впечатление складывается потому, что мы не видим центра города, а видим только окраины. Или просто Берлин так велик, что разрушить его полностью не по зубам авиации, даже вкупе с артиллерией. Нужно что-то более могучее.
Часть домов - с пробоинами, наряду с развалинами есть и совсем неповреждённые, на их окнах стоят горшки с цветами и висят занавески. Множество высоченных фабричных труб, частично пробитых снарядами. Однако совсем обрушенных мало. В общем, как мне кажется, Берлин пострадал меньше, чем, например, Ганновер, который никто не штурмовал. Вдоль путей наставлено множество различных машин и станков, демонтированных на немецких заводах и предназначенных для отправки в СССР. Местами ими заставлены целые поля. Всё это стоит открытым, без всякой обшивки, и навалено друг на друга. Кое-что тяжёлое погрузилось в землю. Нередкие здесь дожди поливают все эти железные массы, постепенно обращая их в лом и ржавчину.
Во Франкфурте-на-Одере нас высаживают, и мы ожидаем эшелон для отправки в Россию. Не следует, однако, думать, что ожидание поезда - это минуты или часы. Здесь это дни, а, вернее, недели, и когда подадут наш эшелон - никто не знает. На окраине города нам отвели небольшие домики, множество которых пустует. Этим и были исчерпаны все заботы о нас.
Нас никто не кормит, так как мы живём не в лагере и не идём походом. Вероятно, это потому, что нет такой организации, которая была бы обязана кормить людей, ожидающих поезда. Поэтому все мы, а нас здесь скопилось немало, целые дни проводим в поисках хлеба насущного. Одни целыми днями околачиваются на станции и там или торгуют всякой дребеденью с солдатами проходящих эшелонов, или нищенствуют в одной компании с немецкими ребятишками. Более ловкие подворовывают с различных складов и кухонь, которых немало вблизи станции. Другие предпочитают кормиться дарами природы и сельского хозяйства: обирают то, что осталось на опустошенных полях и огородах, или ловят рыбу. Мы с Иваном Фёдоровичем промышляем раков. Раки здесь красивые, крупные, и их много, особенно если отойти от города на несколько километров вниз по реке.