В созвездии трапеции (сборник)
Шрифт:
«Видно, что-то приятное вспомнилось человеку», — тепло думает о нем Михаил Николаевич, хотя вчера принял бы его за ярко выраженного шизофреника с «симптомами монолога».
Евгении Антоновне нужно было бы спрятать от него книги по психиатрии и патологии мышления, он ведь все чаще в последнее время берет их из ее шкафа.
Вот и теперь, вернувшись с прогулки, обнаруживает он на столе жены историю болезни какого-то Карлушкина, страдающего параинфекционным энцефалитом. Сегодня почему-то привлекает Холмского «неврологический статус» этого больного.
«Симптом Гордона слева, — читает он,
Прочитав это, Михаил Николаевич беспечно улыбается и вслух произносит:
— Ну и терминология у психиатров! Пожалуй, еще помудреней нашей.
Но так как он муж врача-психиатра, то многие из только что прочитанных терминов ему знакомы. А когда смысл их доходит до его сознания, он невольно идет к зеркалу, очень внимательно всматривается в свое лицо и даже высовывает язык. Нет, дрожания век, языка и пальцев у него как будто не наблюдается. Нет и саливации — чрезмерного отделения слюны.
И так как у Михаила Николаевича сегодня хорошее настроение, он уже добродушно посмеивается над своей мнительностью и возвращается к столу Евгении Антоновны. Ему известно, что вот уже несколько дней работает она над статьей для сборника трудов психиатрической клиники, выходящего под редакцией профессора Гринберга. Он находит рукопись Евгении Антоновны в ее столе и с интересом начинает перелистывать.
Внимание его привлекает анализ результатов ассоциативного эксперимента, проведенного ею над группой больных. Так как и сам он подвергался этому эксперименту, ему любопытно узнать, как же отвечали на вопросы экспериментатора настоящие больные. Читая эти ответы, он самодовольно улыбается. Да, конечно, это «настоящие сумасшедшие»!
Очень любопытны определения понятий больными с искажением процесса обобщения. Одному из них предлагают объяснить значение слова «шкаф», и он отвечает: «Это скопление атомов».
Михаил Николаевич громко смеется:
— Похоже, что свихнулся какой-то физик..
А понятие «лошадь» определяется другим больным такими словами: «Существо, приближенное к взаимосвязи с людьми».
— Ну, до таких-то премудростей я пока не договариваюсь! — снова усмехается Михаил Николаевич. Но то, что пишет Евгения Антоновна дальше, кажется ему уже имеющим отношение к нему. Ссылаясь на Павлова, она утверждает, что речь, будучи преимуществом человека, вместе с тем таит в себе возможность отрыва от действительности, ухода в бесплодную фантастику, если слова не контролируются практикой, «госпожой действительностью», как любил выражаться Павлов.
— А ведь это чертовски верно! — восклицает Холмский. — Сколько я в положении больного? Четвертый месяц? Почти полгода! С этим нужно кончать! Пора начинать понемногу работать. И — нечего бояться собственных сочинений!
Не без трепета, однако, берет он с полки свою книгу «Вакуум как некоторое нулевое состояние физического поля». Медленно листая ее, пробегает глазами текст, внимательно всматриваясь
Теперь-то ему все тут предельно ясно, и он легко читает условные обозначения дебройлевской и комптоновской длины волны для мезонов и нуклонов. А вот и его собственные расчеты квантов пространства-времени…
Устроившись поудобнее у окна, Михаил Николаевич погружается в чтение, которое никогда еще не было для него столь захватывающе интересным. Однако внимание начинает вскоре рассеиваться, отвлекаться воспоминаниями того, что произошло хотя и недавно, но казалось так безнадежно забытым.
Даже не закрывая глаза, Михаил Николаевич видит перед собой сухощавого, с продолговатым, вечно озабоченным лицом инженера Харпера, ведавшего вакуумной техникой. Профессор Холмский всегда сочувствовал ему, вполне разделяя его волнение при проверке вакуумных камер на плотность гелиевым течеискателем. Чтобы достигнуть того сверхвысокого вакуума, который был необходим для эксперимента, ему приходилось ведь с особой тщательностью в течение многих часов «тренировать» эти камеры, добиваясь полного прекращения выделения газов с их стенок.
Не прекращались его волнения и потом, когда начинали действовать молекулярные механические насосы…
В памяти всплывают и другие инженеры, обслуживавшие сложное хозяйство ускорителя. Почти со всеми мельчайшими подробностями возникает перед ним вечно улыбающееся лицо Андрея Кузнецова, лучшего специалиста по регулировке магнитных линз, применяемых при жесткой фокусировке пучков заряженных частиц. Постоянно обуреваемый новыми идеями, он был готов модернизировать буквально всё, начиная с квадрупольных и шестипольных линз и кончая корректирующими обмотками.
Слышится ему и слитный шум работающего ускорителя, периодически перекрываемый хлесткими, как удары бича, выхлопами сжатого воздуха из пузырьковой камеры.
И вдруг совершенно явственный голос скептика Уилкинсона:
— У теоретиков и так голова идет кругом от обилия экспериментальных данных, а мы им еще атомы пространства собираемся подкинуть…
— А раз атомы, значит, и мезонную их начинку, — раздается еще чей-то знакомый голос.
— Кто, однако, верит всерьез в принципиально новое открытие, кроме нашего русского коллеги! — смеется Уилкинсон. — Не забывайте только, дорогой доктор Холмский, что великие открытия в физике бывают не чаще одного раза в шестьдесят лет. Тридцать проходит между наблюдаемым загадочным явлением и рождением новой идеи и еще тридцать с момента возникновения этой идеи и до освоения ее «безумных» концепций. Мы сейчас так же далеки от понимания природы элементарных частиц, как современники Ньютона — от понимания квантовой механики. А такие фундаментальные открытия, как ньютоновская динамика и квантовая механика, разделяет промежуток в полтора столетия.