В тени малинового куста
Шрифт:
А их не было – других мыслей. Просто вообще не было, никаких. Лишь одна, словно комар, жужжащий у виска: «Женька уезжает, и я его больше никогда не увижу». Это сводило меня с ума, и я бредила ночами.
Все мои мечты разбились в прах. С кем я буду ездить на желанном желтом кабриолете по родной Рублевке? И о чем я напишу в своем романе, который хотела посвятить первому поцелую? Самому первому, которого у нас с Женькой так и не случилось, кроме неуклюжего тыканья носами в щеку вечером на дачном чердаке. Ведь это Женьке я мечтала подаритьсвой первый
Так о чем же будет тогда мой роман? Может, о том, что в опостылевшем всего за десять дней южном городке мне не стало легче? Что море казалось ледяным, а брызги его напоминали вкус английской соли? Что даже похожий на Паниковского старый хромой фотограф с набережной раздражал меня, всегда такую спокойную и невозмутимую. На плече фотографа сидела обезьянка, норовившая что-нибудь стащить из кармана. Я пыталась шлепнуть ее по попе за то, что она выхватила у меня мороженное, но противная ушастая тварь больно укусила меня за мизинец.
Вот такой сомнамбулой, отказавшись идти купаться с подругой, я уселась под шелковицей на скамеечку и, незаметно для себя съела Бог знает сколько ягод с дерева. Ночью мне стало плохо.
Добрая украинка, у которой мы снимали комнату, отпаивала меня чаем, а меня все выворачивало и выворачивало. Она побежала и привела дежурного врача из санатория ВВС, на чьей территории находился ее домик. Доктор о чем-то спрашивал меня, но я лишь бредила. На докторе была клетчатая рубаха. Точно такая, как у Женьки. В бреду мне казалось, что это он сидит рядом. Я тянула к нему руки и пыталась что-то сказать, но вместо слов только стонала.
Старый военврач просидел со мной почти до утра и ушел только когда я, обессилившая от рвоты, стала засыпать. Алла пыталась положить ему деньги в карман, он отказывался, но потом взял, разгладил и аккуратно положил червонец в нагрудный карман рубахи.
Доктор ушел, но по его глазам я поняла, что я не поправлюсь, пока буду страдать.
Под утро мне приснился Женька. Он стоял перед зеркалом в свадебном костюме и держал в руках букет галстуков.
– Ир, – сказал он мне, – как ты думаешь, какой лучше подойдет?
Утром я пересказала сон Алле.
– Ты точно дурочка, – сердито ответила мне подруга, – да забудь ты его! Не будь размазней! Я посижу с тобой, постарайся уснуть. Может, чаю принести?
– Нет, спасибо. Ты иди, иди на пляж. Мне уже лучше, что ж ты день будешь терять? Погода хорошая…
– Ты, правда, не обидишься, если я уйду?
Я кивнула головой и закрыла глаза.
Алла вышла из комнаты. А я лежала пластом, и даже слез не было.
Через час, а может и больше, ко мне заглянула хозяйка, у которой мы снимали комнату. Она села рядом и положила руку мне на лоб.
– Доню, – заговорила она по-украински, – доню… Ни един чоловик не стоит твоих слезив… Поплачь, доню, поплачь…Слезоньки серце омиють…
Отлежавшись два дня я, без особой надежды,
Я понимала, что Алла обидится, но мне было все равно. Я тогда была – не я. Или, может быть, именно я? Мама всегда говорит, что я – упрямая. Кому оно сейчас нужно, мое упрямство? Женьке, который, наверное, уже вертится перед зеркалом в свадебном костюме? Алке, которой я испортила такую желанную поездку в любимый ею Судак? Мне самой, сбежавшей из Москвы, а теперь готовой любой ценой вернуться обратно?
У меня по жизни так – уж если чего задумала, то мне плевать, что там будут думать остальные.
Новый билет был на 17 июля. Это был день Женькиной свадьбы. Или это был какой-то знак моей судьбы или крушение оставшихся надежд. Крошечных, но все-таки надежд. Наивных надежд брошенной невесты.
В 4 часа утра я села в Симферопольский автобус. Другого рейса в тот день не было, а мой самолет на Москву вылетал только в 23-30.
День выдался жарким, да еще купить воды негде. В буфете только горячий кофе, а пить сырую воду из-под крана в туалете аэропорта я не решилась.
Стеклянная кубышка здания симферопольского аэропорта напоминала парилку, однако на улице было еще хуже. Я сидела в кресле, зажав коленями свой чемодан и обхватив голову руками, чтобы ничего не видеть и не слышать. Кто-то тронул меня за локоть. Это была цыганка в узбекской тюбетейке, сидевшая напротив с малышом на руках.
– Шито, плохо тебе, пить хочешь, да-а?
Я подняла голову и посмотрела сквозь нее. Она протянула мне огромный помидор: «На! Попить можна-а. Смотри, а?» Она взяла другой помидор за плодоножку и ловко, подцепив грязную кожу ногтем, очистила его и стала есть сама и кормить им малыша.
– Делай так. Пить можна-а сок, а? Мине имя Мэрим…
Я показала на себя рукой и сказала тихо: «Ира…Спасибо…»
– Ай, Ира, какой хороший имя, а это мой сынок, Санджар. Богатырь, а?
Взяв помидор за плодоножку, я сделала так, как показала мне цыганка. Долгожданная влага облегчила мои страдания. Я вымученно улыбнулась.
Мэрим обрадовалась и стала что-то петь своему замурзанному цыганенку, сонно уткнувшемуся в ее цветастый халат на груди. Потом она взяла мою руку, некоторое время разглядывала ладонь и улыбнулась.
– Зачем грустишь, а? Тебя любимый ждет!
– Он любимый, но не мой.
– Пачему не твой, а?
– Он женится на другой и уезжает в Америку.
Мэрим опять посмотрела на мою руку.
– Уезжает, далеко. Да. Но я про другого говорю.
Я отрицательно помотала головой: «Нет другого».
Цыганка опять взяла мою руку.
– Книжек много… Людей много… Цветов много…
– Библиотека, – попыталась пошутить я.
Мэрим сдернула тюбетейку со своих блестящих волос, швырнула мне на колени: «На, возьми на счастье, Мэрим правду говорит. Если соврала, закопай земля, мой язык отсохнет тогда!»