Вашингтонская история
Шрифт:
— И они совершенно правы! — с неожиданной резкостью оборвал он ее.
— Мне казалось, что их должно заботить благополучие служащих, оказывается — ничего подобного! — Она говорила зло, в голосе ее звучало возмущение, вновь вспыхнувшее при воспоминании о том, как вел себя мистер Каннингем.
Томпсон покачал головой.
— Это, милый мой Цыпленочек, такое дело, которое касается не только тебя. А благополучие Департамента куда важнее благополучия одного человека. Излишняя осторожность тут никак не помешает!
Она почувствовала перед собой непроницаемую стену.
—
— Возможно… возможно, — отозвался он, — только, по-моему, не наше дело обсуждать, из каких соображений исходит правительство. Сейчас речь идет о тебе, и лучше мне с самого начала быть с тобой откровенным. — Он откашлялся и продолжал официальным тоном: — Я, конечно, знаю, что ты скажешь, и поверь, мой Цыпленочек, мне больно говорить тебе это, но Белому дому не пристало вмешиваться в такое дело! Если в твоей биографии нет ничего предосудительного, все кончится благополучно…
Она резко выпрямилась.
— Предосудительного? А что вы подразумеваете под предосудительным?
— М-м… — Он пожал плечами и неопределенно махнул рукой. — Ну, ты сама знаешь. Есть очень милые люди, которые, однако, бывают несколько неосторожны и критикуют политику правительства. Дают себя вовлечь во всякие там группировки. Конечно, каждый человек имеет право на свое мнение, но зачем кричать об этом на всех углах? Сейчас такое время, когда лучше не слишком раскрывать рот… — Он пристально посмотрел на нее. — Я, конечно, не знаю, что ты там такое натворила, но они-то наверняка знают, иначе они не стали бы с тобой возиться. Впрочем, я уверен, что тебе нечего беспокоиться. Сиди себе, Цыпленочек, спокойненько, и все будет в порядке…
— Послушайте, Мелвин, — вырвалось у нее, — но ведь Белому дому известны методы комиссии… Замарают тебя, очернят, а потом…
— Да, да, конечно, — подтвердил он, слегка покачиваясь на своем вращающемся кресле, — нам это известно. Но исполнительному органу не следует вмешиваться в деятельность законодательного. К тому же мы несколько раз пытались это сделать и крепко обожглись. Короче говоря, в отношении комиссии мы бессильны. Но из этого вовсе не следует, что комиссия ставит перед собой какие-то неверные цели. Они, быть может, несколько неразборчивы в методах — согласен, но если подвести итог, то пользы они принесли, пожалуй, больше, чем вреда. Я полагаю, что они делают нужное дело.
— Мелвин! — простонала она.
Он снова пожал плечами.
— Вот, дорогой мой Цыпленочек, все, что я могу тебе сказать. Но ты, конечно, выпутаешься. Только не надо волноваться!
— Один вопрос, Мелвин, — сказала она, вставая и чувствуя, что ноги у нее подкашиваются, — один вопрос: неужели вы готовы поверить, что у дочери Ханны Прентис могут быть антиамериканские настроения?
Он покраснел.
— Видишь ли, — помолчав, медленно произнес он, — большинство людей убеждено, что дыма без огня не бывает. Я не разделяю их мнения, но очень скверно, Цыпленочек, что эта история случилась
Фейс машинально взяла сумочку, буркнула «до свидания» и вышла, предоставив Мелвину Томпсону удивляться ее неожиданному уходу. «Боже, — подумала она, — хоть бы выпить глоток чистой холодной воды».
7
Небо казалось раскаленным, лучи полдневного солнца падали на тротуары, и оттуда подымались волны удушливого зноя. Это был обычный для Вашингтона летний день, без малейшего ветерка, когда все живое движется с огромным трудом, а зеленые листья желтеют и никнут на ветках.
Горячий асфальт сквозь подошвы сандалет жег ноги Фейс, стоявшей на Пенсильвания-авеню и бесцельно глядевшей вдоль улицы. Разговор с Мелвином Томпсоном не оставил в ней ни злости, ни обиды. Она была слишком ошеломлена, чтобы испытывать какие-то чувства.
От ступеней Белого дома до портала Департамента с пушками по бокам было всего три минуты ходьбы, но Фейс не пошла туда. В садике на площади Лафайета под деревьями лежала густая манящая тень, и Фейс вскоре обнаружила, что бродит по извилистым дорожкам. Нагнувшись к булькающему фонтанчику, она попробовала напиться; вода оказалась теплой и безвкусной. Фейс поморщилась.
Почти сама того не сознавая, она подошла к какой-то скамейке и села. И тотчас же ее окружили голуби, важно разгуливавшие по дорожке в ожидании корма. Встопорщив перья, они негромко заворковали. В этот жаркий полдень гуляющих было мало, и редко кто нарушал величавое спокойствие голубей. Фейс уставилась на них широко открытыми, но невидящими глазами. Она ни о чем не думала, ничего не чувствовала; она находилась в состоянии, похожем на шок. Сейчас она была неспособна трезво взвесить свое положение.
Через некоторое время в ней вдруг шевельнулось смутное воспоминание: ей показалось, что она уже когда-то сидела на этой самой скамейке. Да, конечно, именно тут ее целовал молодой офицер-норвежец.
Это было летом, таким же знойным, как сейчас. Она сотрудничала в Объединении военно-зрелищных предприятий и пошла на вечер в старый театр «Беласко» на площади Лафайета. Молодой иностранец, — она не сумела распознать по мундиру, откуда он, — подошел к ней и пригласил танцевать. Волосы у него были такие же светлые, как у Тэчера, но этим и ограничивалось сходство. И каким-то образом, — Фейс так и не могла вспомнить, как это произошло, — она очутилась с ним на этой скамейке.
В тот вечер светила луна, и конная статуя Эндрю Джексона, простершего руку с шляпой к Белому дому, выделялась на фоне неба благородным силуэтом. Но, кроме статуи американского генерала, здесь, совсем как в Европе, стояли бронзовые Лафайет, фон Штейбек и Костюшко; и Фейс было легко представить себе, что она находится в каком-то европейском городке и пришла сюда на тайное свидание с подпольщиком, чтобы обсудить планы действий Движения Сопротивления. Поэтому она даже не удивилась, когда офицер сказал, что завтра улетает на самолете с секретным поручением. Она сразу догадалась, что он работает в подполье.