Венгерский набоб
Шрифт:
– Нет, – прошептала девушка, дрожа, как в лихорадке.
– Да я же слышу, зубами стучишь. Дай ка подушкой тебя прикрою или ноги разотру.
– Не надо, не надо! Не холодно мне, – пробормотала Фанни, содрогнувшись при одной мысли, что мать к ней прикоснется.
Успокоенная ответом Майерша замолчала надолго. Фанни понадеялась было, что мать заснет.
– Слушай, Фанничка, – опять нарушила та молчание. – Спишь?
– Нет, – ответила девушка, подстрекаемая любопытством: что же теперь-то может последовать?
Бывает такое дерзостное любопытство: знаешь, что страшно, и ужасаешься заранее, а все-таки ждешь.
– Не знаю, что это со мной? Не спится, и все тут, – сказала Майерша. – Сна ни в одном глазу. Оттого, верно, что место незнакомое. Все-то
И Майерша вдосталь посмеялась этому напечатанному в лёчейском календаре [224] анекдоту, отрадному для Фанни уже хоть тем, что рассказанному не для ее погубления.
Нужно же было время от времени и шутку какую-нибудь ввернуть на совершенно постороннюю тему, чтобы истинную цель лучше замаскировать.
Вновь наступила пауза. Майерша развздыхалась, позевывая да господа бога поминая, словно расслабляясь, распускаясь душой в предвкушении сна.
– Фаннинька! А вышивать не разучилась?
224
Лёчейский календарь издавался в г. Лёче с 1626 г. с прибавлением разных развлекательных историй и новостей.
– Нет, – откликнулась Фанни.
Ну, опять за свое. Но, кажется, предмет теперь невинный.
– Мне потому в голову пришло, что цела ведь последняя твоя вышивка дома у нас, знаешь, с целующимися голубками – на тахте под твоим портретом, который еще художник тот молодой бесплатно нарисовал. У, он прославился с тех пор, раз триста твой портрет в разных видах писал да на выставках выставлял, а там их важнеющие самые баре наперебой за бешеные деньги раскупали – кто больше даст, значит. Счастье свое, можно сказать, построил на том художник-то, его ведь теперь вся аристократия знает. С портрета твоего все и пошло. Ага! В двери тщеславия решила постучаться.
– Сказать? И не поверишь, – продолжала Майерша. – Господин один высокого-превысокого звания уж до того в портрет твой влюбился – за границей, конечно, увидел его, – уж до того, что в Пожонь скорым прикатил: укажите, мол, где та живет, с кого он нарисован, и к нам припожаловал. Ты бы только видела, в какое он отчаянье пришел, услыхав, что ты тут больше не живешь. Застрелиться хотел! Но потом удалось-таки ему разузнать, где ты, увидеть даже тебя, только стал он с горя как бы не в себе. Все-то, бывало, придет, сядет на тахту с вышивкой, про которую узнал, что твоя, и глядит на портрет, глаз не сводит, целыми часами. И так каждый день. Сестры твои, те уже злиться начали, что на них он – никакого внимания, а я любила, когда он приходил: каждый раз что-нибудь про тебя и услышу. Он ведь как тень ходил за тобой, и я хоть знала, здорова ты или нет. Помешался просто на мыслях о тебе!
Ах вот, значит, что!
Фанни даже на локотке приподнялась, с тем содроганием и вместе любопытством прислушиваясь к словам матери, с каким Дамьен, [225] быть может, взирал на свои заливаемые горящим маслом раны.
– Ох, и что он выделывал, этот господин, не знаешь, плакать или смеяться, – продолжала меж тем Майерша, шумно ворочаясь с боку на бок на своей перине. – Дня не проходило, чтобы не заявился и не начал приставать: будь, мол, ты дома, сейчас бы женился на тебе. «Да идите вы! Кто это вам поверит, говорю. Где это видано, чтобы господа в жены брали бедных девушек». То-то вот и есть: брать берут, да потом обратно отдают. Смотри, доченька, остерегайся: ежели скажет тебе вельможа какой, Дескать, беру, глупости это одни, околпачить хочет тебя.
225
Дамьен
Подав сей душеспасительный совет, Майерша остановилась передохнуть, и у Фанни было время мысленно его дополнить: «А скажет «не возьму», но денег даст, это уже разумно, тогда соглашайся. В любви клясться, женитьбой прельщать – это занятие для каких-нибудь там жалких школяров да захудалых мозгляков дворянчиков, их не слушай; а настоящий кавалер сразу говорит, сколько даст; вот кого выбирай».
Фу, мерзость какая, гадость!.. И это – жизнь!..
Полно, это ли? Тише, тише, милая девушка, слушай дальше мать свою. И не зажимайте ушки вы, тонко чувствующие благородные дамы, тщательно укрываемые тепличные цветы иного, более благополучного мира, – к вам грязи этой даже капли не пристанет, это все грехи бедняков. Составьте себе просто хоть некоторое понятие о неведомой стороне, где самые свои жаркие лучи расточает та любовь, что вам дарит уже лишь остывшее осеннее сияние.
С отвращением дожидалась Фанни, что скажет мать Хватит ли у нее смелости сыграть свою ужасную роль до конца? Под личиной потерпевшей проникнуть в мирную, достойную, протянувшую ей милосердную руку, готовую простить семью, чтобы дражайшее ее сокровище, честь добродетель, чистоту украсть в лице собственной дочери которую чужие взяли под защиту, а она сама же норовит погубить?
О! Черт даже еще пострашнее, чем его малюют.
– Я разговоры такие не люблю. Хоть бы и взаправду жениться хотел. Что хорошего? Таких жен не своего круга господа не ставят ни во что, третируют, презирают А вот как Рези Хальм – их не трогают, им дают жить.
(Ну да, третируют: не угождают, значит; не льстят им.)
Но дальше, дальше.
– Я уж прямо и не знала, жалеть его или прогнать, бедолагу, совсем голову потерял. И вдруг исчез куда-то из города. Тогда он уже в полном расстройстве был, думал, женился кто-то на тебе да увез. Приходит ко мне, ровно сумасшедший, спрашивает, где ты. «Ведать, сударь, не ведаю, говорю, давно ее у меня забрали. Может, и замуж вышла». Тут он побледнел сильно так и на тахту бросился, где голубков-то ты с розочками вышила. Жалко стало мне его: уж такой раскрасавец юноша, в жизни приятней не видела, глаза какие, а брови! Лицо нежное такое, бледноватое, губы – точно у девушки, ручка бархатная, росту стройного… Ну, да что делать. Что же раньше думал, коли намерения серьезные имел, говорю ему. А он-де кончины дядюшкиной ждал, говорит, – дядя против этого брака. «Вы-то ждали, а девушке сколько ждать, она старухой, может, будет уже, пока дядюшка ваш помрет». Да мы бы тайно, говорит, обвенчались. «Эх, сударь, как прикажете верить, мужчинам разве можно в наше время доверять. Сделаете девушку несчастной, а про венчанье и молчок». Ну ладно, говорит, коли в честное мое слово и в венчанье не верите, я, мол, шестьдесят тысяч наличными готов вам предоставить в залог, и уж если я бесчестный такой клятвопреступник, что девушку брошу, пускай и это потеряю. Вот я и думаю: шестьдесят тысяч – деньги пребольшие, такими не швыряются, это для любого потеря чувствительная; даже и не припомню сейчас, чтобы вельможа какой под шестьдесят тысяч слово свое нарушал, особливо ежели красавице такой его дал, как Фаннинька моя…
– Спокойной ночи, спать хочется, – пробормотала Фанни, откидываясь на подушки; но долго еще металась, борясь с ужасом, неприязнью и гадливостью, которые подымались в душе. Лишь на самой заре усталость наконец взяла свое.
Солнце уже ярко светило в окно, когда Фанни пробудилась.
Пока она спала, странные картины ее преследовали, и после пробуждения в сознании все еще беспорядочно сплетались явь и грезы, порождения фантазии и доводы рассудка.
Часто ночь напролет мечешься, трепещешь, но утром совершенно привыкаешь к образам, которых так боялся во тьме.