Венгерский набоб
Шрифт:
А иной раз до того углубишься накануне в раздумья, мучительные размышления, что и сон переймет то же направленье и при богатом воображении не только фантасмагории, но и здравые идеи навеет. Спящий тогда становится провидцем. Потому-то и говорится, что утро вечера мудренее. Проснувшись, из такого трезвого далека созерцаешь клубившееся всю ночь марево сна, будто недели, месяцы протекли с тех пор.
Видя, что мать встала раньше и уже вышла, Фанни в неожиданно хорошем настроении вскочила и проворно оделась, едва дав себе труд привести кое-как волосы в порядок.
Завтрак уже ждал ее. Майерша
Мастер не употреблял этого темного чужеземного напитка, не имел обыкновения. Утречком рано он по пятидесятилетней своей привычке закусил копченым салом с красным перцем, умяв порядочный кусок, который запил целой флягой сливянки, и пошел себе как ни в чем не бывало в поле. Только в чуть хрипловатом голосе чувствовался легкий «градус».
Фанни осталась за кофе наедине с матерью. Болтаи не видел причин беспокоиться из-за этого: пускай нажалуется вволю бедная старуха. А Фанни жаловаться, кажется, нечего – по крайней мере, на своих опекунов.
Девушка пожелала матери доброго утра и поцеловала ей руку. Та возвратила поцелуй.
– Дай-ка, дай-ка ручку свою расчудесную, прекрасную. Ах, милая ты моя, единственная. Ой, да как же счастлива-то я, что с тобой сижу. Давай сама кофейку тебе налью. Знаю, знаю, как любишь: молочка побольше, сахарку поменьше, вот так. Видишь, не забыла ничего.
Майерша болтала без умолку. Прежде ее сдерживало присутствие Терезы: под холодным, неотступным ее взглядом она съеживалась, настораживалась, а теперь чувствовала себя свободно.
Фанни прихлебывала кофе и слушала, посматривала на мать, которая не уставала ее хвалить, душкой, раскрасавицей, чаровницей называя и убеждая, уговаривая все доесть.
– Мама, – прервала ее девушка, беря за руку (она не питала к ней больше отвращения), – как того господина зовут, который обо мне расспрашивал?
Глазки Майерши лукаво блеснули: ага, сама в силки бежит!
Но вглядись она получше ей в лицо, то заметила бы, что дочь даже не покраснела, задавая такой вопрос, – осталась бледной и спокойной.
С таинственным видом оглянулась Майерша по сторонам, не услышат ли, потом привлекла к себе Фаннину головку и шепнула на ушко: «Абеллино Карпати».
– Да? Так это он? – сказала Фанни со странной, очень странной улыбкой.
– Знаешь разве?
– Видела раз издалека.
– Красивый мужчина, приятный, обходительный; никогда красавца такого не видывала.
Фанни собирала крошки со скатерти, поигрывала кофейной ложечкой.
– Это ведь много – шестьдесят тысяч форинтов. Правда, мама?
(Ага, попалась птичка, теперь поскорее сеть затянуть!)
– Очень много, детонька, законный с них процент – три тысячи шестьсот форинтов. Долгонько бедному человеку пришлось бы землю ковырять, чтобы доход такой заполучить.
– Скажите, мама, а у папы было столько?
– Что ты, детонька. Он, когда до девятисот догнал, считал уже, что много, а это четвертая только часть. Сама посчитай: четырежды девять – тридцать шесть. У него вчетверо меньше было.
– Да правду ли сказал Абеллино, что женится на мне?
– Так он в любую
Фанни, казалось, готова была сдаться.
– Ну да, ведь если обманет, ему же хуже, шестьдесят тысяч так и так нам достанутся.
«Вот умница девочка! Не то что сестры-ветреницы. Эта не даст себя провести. Моя дочь», – думала Майерша, радостно потирая руки.
Надо ковать железо, пока горячо.
– А как же, доченька. Помечтать куда как сладко, да мечтами одними сыт не будешь. Это господа поэты про идеалы вон стихи любят сочинять, да и те так и глядят, где бы деньжат ухватить. Нынче все за деньгами только и гоняются. Кто с деньгами, тому и честь. А честь без гроша – кому она нужна? Ты покамест еще молода, красива, вот и охотятся за тобой. Но сколько она продержится, эта красота? Десяток лет – и нет ее. Так что же, разве заплатят тебе за радости, которых ты себя лишишь, молодость праведницей прожив?
О, да эта женщина будто и святого крещения не принимала. Все решительно у нее земное. И небо – лишь фигура поэтическая.
– При такой жизни и десятка лет красота твоя не сохранится, – еще более веско добавила Майерша. – женщины, которые радостей земных себя лишают, скорее увядают.
– Тише, Болтаи идет!
Почтенный мастер, войдя, пожелал доброго утра и сказал, что едет в город, не надо ли чего передать, лошади уже запряжены.
– Маме в город нужно, – тотчас ответила Фанни, – не прихватите ее? Будьте добры, дядюшка.
Майерша даже глаза вытаращила и рот разинула. Она и не заикалась ни о каком отъезде.
– Охотно, – отвечал Болтаи. – Куда прикажете?
– Домой, к дочкам (Майерша перепугалась). Вышивки там у меня кое-какие остались, сестрицы еще выбросят их или на толкучку снесут; мама привезет. (Ах, умница, разумница!) Тахта там с вышивкой моей, знаете, мама, – два голубка; ее мне ни за что не хотелось бы сестрам оставлять. Хорошо?
Еще бы не хорошо! Это она ведь согласие дает на предложение того господина, да тонко как, тупоумный этот Болтаи ни о чем и не догадывается. Вот умница, вот разумница!
Мастер вышел сказать кучеру, чтобы для дамы приготовил местечко.
– Когда приехать за тобой? – воспользовавшись его отсутствием, шепотом спросила Майерша.
– Послезавтра.
– А что там передать?
– Послезавтра, – повторила Фанни.
Тут вернулся Болтаи.
– Обождите минуточку, милый дядюшка, я несколько строк Терезе напишу, – сказала Фанни, – отвезите ей.
– С удовольствием. Да ты бы на словах, чего пальцы чернилами-то марать.
– Ладно, дядя, скажите тогда тетеньке, пусть кашемира мне купит на шаль да локоть pur de laine [226] или же poil de ch'evre… [227]
226
чистой шерсти (фр.).
227
козьего пуха (фр.)