Верховники
Шрифт:
Один только упрямый фельдмаршал всё ещё что-то бубнил о духовной. Напрасно Василий Лукич с усталой улыбкой объяснял правдолюбцу, что государи редко сами пишут свои завещания. Тот не понимал: «Ну а подпись? Или подпись государеву может поставить некто другой?»
В тишине голос Ивана прозвучал оглушительно, как пистолетный выстрел:
— Да, бывает, что и подпись... за царя ставят.
Иван с насмешливым прищуром осмотрел своих притихших сородичей:
— Я! Я умею под руку государеву подписываться, и бывало, — что-то безумное блеснуло в его глазах, точно он провидел свою собственную казнь, — бывало, уже подписывал, так что могу ту духовную подписать.
Последние слова он произнёс на полушёпоте, и каждый вдруг ясно понял, что он присутствует не на обычном фамильном совете, а участвует
— Завтра нам или царствовать, или в Берёзов!
На что один лишь прямодушный фельдмаршал ответствовал:
— Бог да простит и помилует всех вас и подобных вам дураков!
Семейный совет на том и закончился.
ГЛАВА 13
В Лефортовском голландские печи нещадно натоплены. В полутёмных залах необычная тишина и оттого особая гулкость. Точно при торжестве. Может, потому, что смерть всегда торжественна. А смерть властителя торжественна вдвойне. Умирает не только человек: с ним умирает и его власть. Впрочем, власть умирает первой. Император ещё жил, но лишился уже власти в своём дворце. Пётр II не мог более указывать, кого пускать в свои покои, кого оставить за дверью. Верховный тайный совет отныне открыто выступил из тени императорской мантии, накинутой на плечи пятнадцатилетнего мальчонки. Совет начал распоряжаться от своего имени. И во дворец впускали немногих. Разлетевшихся было к подъезду генералов и сенаторов так у подъезда и оставляли. В Лефортовском дворце было тихо, величественно, угарно.
В царской опочивальне, где толпились одни Долгорукие, душно, жарко. Здесь не до этикета: парики сняты, камзолы расстёгнуты. В углу под иконами сжалась невеста в подвенечном платье: злая, бледная, с прикушенными до крови губами. Алексей Григорьевич, напротив, весь разомлел, перекатывался по опочивальне, как квашня с взошедшим пышным тестом, — казалось, ещё минута, и его хватит удар и тесто опадёт.
Примчался наконец и Василий Лукич с домашним священником Долгоруких. Караульные офицеры отдали ему воинские почести. Василий Лукич Долгорукий замахал руками: некогда, некогда! — скрылся за дверью. Вскоре оттуда послышалось басовитое поповское гудение. Караульные офицеры переглянулись: никак, венчание! Обратились к Дмитрию Михайловичу Голицыну. Тот сидел в покойном кресле прямой, строгий, со скукой посматривал на заснеженную улицу. На вопросы не отвечал, только пожимал плечами — мало ли что мудрят Долгорукие! Но по его молчанию было видно, старик не одобряет всей этой возни. Ещё меньше знал о венчании канцлер Головкин. После того как Долгорукие не допустили его царским именем в опочивальню, он прислонился к печке-голландке, грел озябшие руки. Других верховных во дворце пока не было. Офицеры пошептались, вернулись на караулы у царской опочивальни.
Потянулось медлительное ожидание. Мерно, равнодушно отсчитывали бег времени длинные настольные часы, украшенные скульптурой бога Сатурна: жестокого бога времени, пожирающего своих детей. В наставшей тишине князь Дмитрий почувствовал себя на какой-то миг не политическим деятелем, не вождём природной российской аристократии, а обыкновенным стариком, которому такие же вот часы отсчитают его смертную минуту, как отсчитывают они её нескладному мальчишке, что мечется сейчас за увенчанными царскими знаками — короной и скипетром — дверьми. И такими мелкими, смешными и незначительными показались все волнения сегодняшнего часа, так захотелось сесть в сани и лететь по свежему пушистому снегу, от запаха которого кружится голова, лететь в темноте звёздной необъятной ночи домой, к своим любимым книгам и любимым внукам, в любимое Архангельское. Но князь не был чувствительным человеком, и вслед за сими покойными мыслями вернулись мысли деловые, неотложные: близился великий час, коего он ждал всю жизнь!
И пришло одно решительное и твёрдое соображение: пора менять караул! Князь встал, распорядился. Новые караульные, надёжные, заранее отобранные братом
Семёновцы угрюмо молчали — своим начальником они почитали фельдмаршала Голицына, а не какую-то там Катьку Долгорукую.
Округлыми, навыкате, бешеными глазами князь Иван обвёл бесстрастные холодные лица офицеров, опознал наконец семёновские мундиры, голубевшие у чёрных выходов вместо зелёных Преображенских, и вздрогнул: караул подменили! Отмахиваясь палашом от этих голубых кафтанов, как от бредового видения, попятился к опочивальне. Чья-то рука взяла его под локоть. Князь Иван обернулся, узнал Дмитрия Голицына и даже не удивился. Послушно спрятал в ножны палаш, вернулся в опочивальню. В дверях он столкнулся с доктором Бидлоо и даже уступил ему дорогу. Вытирая обильную испарину с побледневшего высокого лба, доктор подошёл к Голицыну, беспомощно развёл руками. Тот посмотрел на серое, состарившееся от бессонных ночей лицо доктора и также развёл руками. Так они постояли друг против друга, как бы удивляясь нелепости этой смерти, но удивляться долго не давали дела и новые заботы.
В полной растерянности подскочил Головкин. Князь Дмитрий, отпустив доктора, сказал канцлеру твёрдо:
— В данных консидерациях потребно созвать Верховный тайный совет.
Гаврила Иванович Головкин не мог, однако, сразу решиться. Всю свою жизнь Головкин был подставной фигурой на шахматной доске, где играли такие персоны, как Головин, Меншиков, Долгорукие. Но за этими персонами всегда стояла особа монарха. Власть же князя Дмитрия Голицына сей милостью не санкционировалась уже оттого, что монарха более не было. И было непонятно: следовало ли подчиняться Голицыну?
Князь Дмитрий в упор смотрел в выцветшие, мутные глаза Головкина. «Почти одних со мной лет, а глаза совсем старые», — отчего-то подумалось Голицыну. У него глаза были зелёные, кошачьи, совсем молодые глаза. Головкин крутил головой, точно поджидал кого-то. Куда пропали Долгорукие, Остерман? Даже зять, Ягужинский, и тот исчез. А как нужен, как нужен для совета. Во всей зале они были двое, и им двоим предстояло решать, кто же будет избирать императора: сенат, генералитет или только они... одни... верховные. Последнее было страшно.
— Решай, Гаврила Иванович, решай! — настойчиво наседал Голицын.
Головкин с ненавистью посмотрел на его чисто выбритое холодное лицо. Такой вот не побоится решать, да у него уже всё решено, без меня решено, поёжился канцлер, тщетно пытаясь перехватить взгляд Дмитрия Голицына.
И в этот момент он услышал шаги. Шаги нарастали, гулко звеня под лепными потолками высоких залов, терялись на секунду в глуховатых переходах и спешили, спешили...
По тому, как уверенно и быстро шёл человек, по тому, как звенели ружья приветствовавших его часовых, выставленных в каждом зале, по тому, как безошибочно, не теряясь в переходах, он спешил сюда, где сейчас всё решалось, Головкин уже проникался почтением и уважением к этому человеку, брюхом чувствуя, что с ним идёт сейчас подлинная власть. И так как он всегда полагался на это своё особое чутьё (оно-то и вознесло его на пост канцлера), то он даже вытянулся, точно заранее приветствуя незнакомца. И когда распахнулись двери и офицеры-семёновцы дружно взяли на караул, Головкин, даже не всматриваясь — кто? — склонился в галантном поклоне. Первое, что он увидел, подняв голову, было насмешливое лицо Дмитрия Голицына. А рядом с ним скалил в улыбке белые зубы черноусый, румяный с морозца полковник семёновцев Михайло Голицын, второй после Долгорукого фельдмаршал Российской империи.