Верховники
Шрифт:
Высокая, пышная, царственная, в длинной рубашке до пят, точно погруженная в облако пены из белых кружев, эта голубоглазая красавица любого могла свести с ума. «Поистине, новый триумф Венеры!» — Французик беспомощно развёл руками. Елизавета Петровна не стеснялась своего лейб-медика — она вообще не очень-то стеснялась мужчин: была смелой красавицей, знающей свою чудесную силу. Перед крохотным туалетным столиком Елизавета на минуту задумалась, рассеянно перебирая драгоценные камни в шкатулке. Какой камень выбрать на сегодня? По травнику ведомо было, что алмаз имеет силу против отравы и бешенства, гранат же веселит сердце и прогоняет печаль. Она выбрала гранат. Подмигнула сама себе в зеркале, затем сделала строгое государственное лицо и обратилась с важностью:
— Я вас слушаю, господин Лесток!
Подскочивший французик на полушёпоте стал уговаривать её собрать гвардию, показаться народу, ехать в сенат, предъявить Верховному тайному совету свои права, как дщери Петра Великого, на корону империи.
Дщерь
В двадцать лет она желала танцевать, а не царствовать. И, только прощаясь со своим огорчённым другом, рассмеялась и сказала двусмысленно:
— Не расстраивайтесь попусту, мсье Лесток: были бы кони, а ездоки найдутся.
Лесток раздражённо поклонился. Что он ещё мог сделать, ежели даже поговорки в этой стране были загадочны.
ГЛАВА 2
Андрей Иванович Остерман полагал, что на жизненном пути есть минуты, с коих дорога разветвляется. Уловить такую минуту означало попасть в счастливый случай, выбрать из всех возможных направлений единственно безопасное. «Лови минуту! — девиз сей означал для вице-канцлера не наслаждения и плезиры, а беспрестанную тревогу. Андрей Иванович с дрожью чуял опасности грядущих переворотов. Говорили, что болезни его суть мнимые, притворные, но он принадлежал к тем немногим счастливцам, которым стоит в нужный час убедить себя в какой-то болезни — и признаки оной явственно проступают наружу. Посему, когда вице-канцлер говорил, что чувствует судороги в глазах, на другой день он ощущал эти судороги и поражал своих посетителей их правдоподобием, совершенно не прибегая к выдумке, отчего, наверное, и прослыл притворщиком и лицедеем. Да, люди всегда верят наружным признакам... И уметь вызвать их вовремя — чудесное свойство, настоящий клад для важных политических персон!
Вот и ныне он был решительно болен или почитал себя больным, запёршись в своём невзрачном домишке, про который никак нельзя было сказать, что он принадлежал вице-канцлеру Российской империи.
А впрочем, всем было ведомо, что вице-канцлер скуп. Единственная роскошь, которую себе позволял сей новоявленный Гарпагон [56] , была музыка. Ведь ничто так не лечит нервные судороги в глазах, как сладкое пение скрипок и фаготов, и разве не веселит душу бывшего военного полковой барабан? Так что надобно ли удивляться, что у Андрея Ивановича собралась небольшая компания истинных друзей и любителей музицировать. Само собой, скромным концертантам-любителям было далеко до виртуозов дюка де Лириа, но Андрей Иванович слушал музыку с немалым удовольствием. Он покойно устроился возле тёплой голландки, прикрыв длинной жилистой рукой больные глаза, меж тем как музыканты, расположившись полукругом на пышном персидском ковре (трофей каспийской кампании россиян), с усердием возмещали недостаток мастерства старательностью пассажей.
56
Гарпагон — главное действующее лицо в комедии Мольера «Скупой». Его имя стало нарицательным для обозначения скряги, скупого человека.
Обер-шталмейстер барон Рейнгольд Левенвольде превосходно играл на гобое; преданный друг, высоченный пруссак капитан Альбрехт чувствительно пиликал на скрипке.
Но истинное наслаждение Андрею Ивановичу доставляла нежная игра Павла Ивановича Ягужинского на клавесине. Мягкое пение клавесина успокаивало, внушало надежду. А она так была нужна сейчас — надежда! Особенно после утреннего посещения. Андрей Иванович даже вздрогнул — вспомнил, как, подойдя к окну после утреннего кофе, увидел на сером снегу зелёные мундиры драгун и неспешно, со старобоярской важностью вылезающего из зимних санок старшего Голицына. Сердце так и ёкнуло: в Сибирь! Разве не случалось самому Андрею Ивановичу вылезать с той же государственной важностью из саней, усмешливо поглядывая на мирный покойный дом, куда он внесёт сейчас страх и смятение. Но всё обошлось: Дмитрий Михайлович Голицын был почти любезен. Единственно, чего потребовал с твёрдостью: подписи под «кондициями».
Признаться, не хотелось, ох не хотелось впутываться в эти затейки верховных. Да и к чему ему ограничение самодержавия — спасительного и охранительного строя для таких, как он сам, безродных иноземных выходцев. Какой карьер ожидал его, сына скромного вестфальского пастора, у себя на родине? Самое лучшее — место пастора где-нибудь в люнебургской глуши. Но Провидение печётся о своих любимцах, и вышла та дуэль в Иенском университете. Теперь можно честно признаться: не обошлось без маленькой хитрости друзей-секундантов, но он-то не виноват, что убил того человека! Всё-таки пришлось бежать из старого доброго фатерланда в эту дикую варварскую страну. Успех его здесь был поначалу сомнителен. Он не был ни военным, ни инженером, ни архитектором, ни живописцем, а царю Петру как раз требовались такие люди. В лучшем случае он мог пойти в лакеи или домашние учителя, он — студент-недоучка богословского факультета. Но Провидение свело его с вице-адмиралом Крюйсом.
Храбрый адмирал умел вести и выигрывать морские баталии, но на паркете и в бумагах был отменно слаб. Ему требовался секретарь, знавший искусство дипломатии и канцелярской премудрости. Он взял на службу Генриха Остермана и уже через год попал под суд за подлоги. Но при чём тут, скажите, его секретарь? Он-то не подписывал адмиральские отчёты в казну, он только составлял их. К тому же он стал истинно русским человеком: решил принять православие и превратился из Генриха в Андрея.
Петербургский сквозной ветер бешено надувал паруса его фортуны. После Крейса он перешёл к вице-канцлеру Шафирову и подстроил так, что отправился вместо своего начальника подписывать Ништадтский мир со шведами [57] . Когда же Шафирова отдали под суд за воровство, разве была в том вина его, Андрея Ивановича? Воровал-то и в самом деле не он. И уже за то стал вице-канцлером империи. Всё-таки честный человек! Господином и покровителем его был уже не какой-то там Крюйс или Шафиров, а могущественный российский вельможа, граф Священной Римской империи, сам Александр Данилович Меншиков. Тут бы, казалось, и почить под крылом этого орла. Но Андрей Иванович сам уже метил в орлы. Любой чиновник, пока он чиновник, полагал Андрей Иванович, не должен успокаиваться, пока не взберётся на самый верх Табели о рангах [58] . Для того она, между прочим, и была выдумана. Это инстинктивное чиновничье стремление Александр Данилович Меншиков не угадал в своём верном рабе и подчинённом и за то жестоко поплатился. Судили его по наветам Андрея Ивановича.
57
...подписывать Ништадтский мир со шведами. — Ништадтский мир был заключён 30 августа 1721 г., по окончании Северной войны. К России отошли Эстляндия, Лифляндия, Ингерманландия, г. Выборг и Кексгольм.
58
...на самый верх Табели о рангах, — Табель о рангах — законодательный акт в России от 24 января 1722 г., установивший бюрократическую иерархию чинов. Был введён Петром I и действовал с небольшими изменениями до 1917 г. Согласно Табели о рангах должности были поделены на 14 рангов (классов). Высшим гражданским чином был канцлер, низшим — коллежский регистратор. Высшим военным — генерал-фельдмаршал и генерал-адмирал во флоте, низшими — прапорщик и мичман.
Да, Андрей Иванович шёл вверх легко. И всё потому, что самым сильным покровителем и Остермана, и тысяч маленьких остерманчиков всегда была персона, стоявшая вне общей табели: монарх-самодержавец. Самодержавию необходим был не столько совет, сколько безгласное подчинение и бездумное исполнение. И разве сравнить в том старого родовитого боярина Голицына и его — Андрея Ивановича Остермана. У Голицына род, вотчины, семейные связи, у него своё, отличное от царя мнение, что служба даёт токмо чины, а не отечество, служба ещё не делает человека человеком, поскольку в оном есть и такие независимые от службы понятия, как честь, достоинство, семейные привязанности и предания. Меж тем для Андрея Ивановича без службы нет человека, служба и чин есть для него всё, потому что ничего более у него не было и нет.
И самодержцы — и Пётр и Екатерина — понимали разницу и его, Андрея Ивановича, преимущества перед Голицыным. Пусть мелькают фавориты, меняются монархи, но пока цари остаются самодержцами, у них всегда будет нужда в Андреях Ивановичах, а не в независимых и гордых Голицыных.
Вот отчего Андрей Иванович искренне ужаснулся, перечитав кондиции. Кондиции — явный шаг к ограничению самодержавства, к иной форме правления, и в беспокойном уме Голицына, наверное, уже зреют прожекты палат, на манер шведских или английских. Это было опасно уже не одному ему, Остерману.
Отказ от самодержавства грозил нарушить весь стройный баланс государственной идеи, основанной на приказе и его неуклонном исполнении. Вестминстер вместо Преображенского приказа — да это же революция! Андрей Иванович почувствовал действительные судороги в глазах. Протёр их: уж не померещилось ли? Но Дмитрий Голицын сидел неподвижно, как истукан, только в глазах застыла несносная насмешка. И в неподвижности этой таилась угроза. Андрею Ивановичу вспомнились вся сила и жестокое упрямство этого человека. Даже великий Пётр и тот, случалось, смирялся перед упрямым боярином. Оттого, наверное, и не любил, почти всю Северную войну держал на отшибе, в Киеве. А когда спрашивали почему, отвечал: там нужна твёрдая рука. Вот и сидеть бы ему вечно киевским генерал-губернатором, пугать татар да турецкого султана, прикрикивать на панов в Варшаве. Так нет, вызвали на свою голову в столицы, вот он и взлетел: умник!