Вернись в дом свой
Шрифт:
«Понимаю, понимаю… — иронически улыбнулся Сашко. — Остались вот эти стены, эти камни… Они тоже положены кем-то. Кем-то… А кем? Разве для меня это имеет значение? Конечно, художник об этом должен думать иначе. Художник… Но ведь тогда надо верить, что ты творец, что ты нужен, что все, сооруженное до тебя, — не горы хлама».
Он понял, что этим философствованием убил в себе сегодня всякое желание поработать. Работать надо, не доводя себя до таких откровений. Так ведь можно угробить все. И деревья, и цветы, и фрески, что скрыты за этими стенами. Мыслишки эти — просто-напросто следствие неудач.
Долина повернул на заросшее густой, порыжевшей к осени травой подворье. В конце его лепился боком к горе старый трехэтажный дом. По-настоящему старыми были два нижних этажа, — тяжелый унылый карниз, толстенные стены, узкие,
Но в доме, осененном с тыла двумя дубами, был еще один уровень — полуподвал. Там было отведено под мастерские всего шесть помещений — в левом, если стать лицом к фасаду, более высоком крыле — окна вровень с землей; остальные каморки, что уткнулись в самую землю, где переплелись в глиноземе корни дубов и ореха, приспособили под чуланы обитатели верхнего этажа.
Территория, занятая Долиной, с которой до сего дня он надеялся завоевать пусть не мир, а хоть плацдарм с балконом и окном на Днепр, являла собой маленькую комнатку в поименованном выше левом крыле.
Поднявшись по ступеням на первый этаж, Сашко спустился в полуподвал, стараясь не поскользнуться на досках, положенных на поленья (недавно прорвало канализацию, и воду после ремонта еще не выкачали), повернул по коридору налево. Долго искал ключ за старинным, прислоненным к стене шкафом, и, не найдя, поднял глаза на дверь своей мастерской и увидел ключ в скважине. Долина хорошо помнил, что дверь он запирал и ключ вешал за шкаф, и теперь был до крайности сбит с толку. Преодолевая волнение и даже страх, потянул дверь на себя. Ожидал увидеть кого-нибудь из однокашников: приехал хлопец в Киев — места в гостинице нет, адреса Сашковой квартиры нет, вот и прибился сюда. Сашко даже забыл, что сегодня суббота, вечер, и никому в голову не взбрело бы ждать его тут. И каким же было его удивление, когда он увидел в кресле, которое когда-то принес со свалки от нижних пещер, в древнем-древнем кресле с гнутыми подлокотниками (небось сиживал в нем какой-нибудь архимандрит) деда Кобку. Дед устроился на застеленных гуцульским лижныком старых пружинах с комфортом: скинул ботинки и пиджак и остался в синих выцветших штанах, зеленой клетчатой рубахе и в галстуке, который смахивал на обрывок веревки. На разостланной возле кресла газете стояла выпитая до половины чекушка, лежали три помидора, краюха паляницы, полбатона нарезанной чайной колбасы да с десяток курских ранетов.
Дед Кобка — удивительное существо, о нем никто ничего не знает, не знают даже его имени и отчества, так и кличут Кобкой — в глаза и за глаза. Известно только, что дружит он с чаркой, что нрава веселого, хотя есть в его веселости и что-то фиглярское, ерническое, что свою речь приправляет он крепким словцом, на что никто не обижается, поскольку говорится оно не по злобе, а, скорей, как присловье. Весну, лето и осень он торчит возле громадного пнища в дощатом, спрятавшемся в зарослях бузины и орешника сарае на этом же подворье, где занят первичной обработкой камня. Для тех, кто поместился на третьем этаже. На зиму куда-то исчезает, наверно, есть где-то в микрорайоне квартира, изредка наезжает сюда и работает в мастерских тех, от кого получил заказы.
Теперь для Сашка не составляло загадки, почему Кобка очутился здесь. Его загнал сюда холод последних ночей. В кирпичном доме, в поместительном, застланном крестьянским лижныком кресле куда теплей, чем на деревянном топчане в дощатом сарае. Сашко припомнил и то, что недели три назад попросили Кобку опилить для него глыбу уральского мрамора. Конечно, это была для Долины непозволительная роскошь — платить за обтесывание камня, на который едва наскреб денег. Но он боялся ненароком попортить его. Ведь этот камень — справа от дверей — его последняя надежда. Если он застрянет тут, как и тот, в левом углу… Нет, о таком финале Сашко боялся и думать.
Кобка тогда не пришел к нему. Наверно, его перехватил кто-нибудь с третьего этажа. Судя по всему, он не торопился взяться за работу и сегодня. Это, а может, и то, что Кобка приплелся только тогда, когда не стало заказов у баловней судьбы с третьего этажа, рассердило Долину. Но врожденная деликатность и застенчивость не позволили ему сказать грубость старому человеку. Он только развел руками и пошутил:
— Я думал, ко мне залез вор.
— Неужто воры такие дураки? — ничуть не смутившись, прищурил Кобка один глаз, а другим пронзил Сашка, словно длинной иглой. У деда была маленькая лисья мордочка, сплошь в морщинах, но не грубых, похожих на глубокие шрамы, а в ясных, веселых; когда он говорил, они разбегались, словно лучики. У него и глаза веселые, хотя и хитроватые и пронзительные, и веселый, под реденькими усами, рот с крепкими белыми зубами. — Разве они осилят вытащить этого черта, — показал он на запыленную скульптуру академика Каюша в левом углу мастерской.
Но Долина уловил в этих словах иной смысл: «На кой черт это кому-нибудь нужно». Он вспыхнул, не нашелся, что ответить. Да и что он мог сказать: бюст «Академика» — каинова печать на его работе, на его таланте, на нем самом. Это сгусток неудач, символ бездарности. Конечно, не один он из обитателей этого дома казнится подобной реликвией. Мало ли их, отлитых в бронзе и меди или изваянных из дорогого мрамора доярок с подойниками, физкультурников с веслами, ученых и писателей, тщательно запеленатых в полотно, совершив вылазку за лаврские ворота, вскорости бесславно возвращалось назад! Их владельцы, распихав свои творения по темным чуланам, стараются не вспоминать об этих вылазках и связанных с ними надеждах. А его тщетная надежда маячит перед ним каждый день с утра до вечера. Сколько раз он собирался взять молоток и разбить неудавшуюся скульптуру на куски, да все почему-то не решался. Было жаль труда? Жаль прошлых чаяний? Скорей, уже не столько чаяний, сколько воспоминаний о них. Он принялся за «Академика» сразу после окончания института и гнул спину над ним три года. Много было передумано возле этой глыбы! Он знал: искусство жестоко ко всем. Если бы собрать все, что сотворила фантазия человечества, обломками надежд можно было бы завалить планету…
Его «Академик» не дотянул и до последнего тура — «вытура», как шутят художники. Сашко вывозил своего горемыку из выставочного зала вечером, в сумерки, и слышал, как переговаривались грузчики: «Знать, не выбился академик в люди». — «А может, он и не академик?..» А сколько иронических взглядов вынес на себе Каюш потом, стоя тут, в мастерской. Иронических, а порой и сочувственных. По тем взглядам Сашко мог определять отношение к себе самому. Может, именно из-за этого он и не закрыл бюст мешковиной или бумагой. А может, еще и для того, и это уже почти бессознательно, чтобы «Академик» казнил его ежечасно, чтобы подталкивал, не давал сложить руки или пойти облицовывать колосками триумфальные арки и сцены районных домов культуры. Это был безмолвный спор. Сашко тесал и тесал. И все — безуспешно. И тогда он отважился еще раз. На эту вот мраморную глыбу. Он сумел сохранить веру в удачу и каждый день укреплял ее, поглядывая на этот, пока безжизненный, мрамор. Он заставлял себя ходить к колокольне Ковнира, смотреть на мощные столетние стены и контрфорсы. Контрфорсы держались, а вера стала подламываться. Особенно ясно он почувствовал это сегодня.
Долина стоял как в воду опущенный, ему даже не хотелось отвечать Кобке. Да и что Кобка… Разве с ним он спорил? Ему опять вспомнилось, как старик три недели назад пошел по их лестнице не вниз, а наверх, и обида, а с нею и злость куснули за сердце. Он искал, как бы почувствительней уязвить старика. И, наконец, как ему показалось, нашел.
— А что, ваших работ много украдено?
Следил, какое впечатление произведут его слова: на миг показалось, что в глазах старика блеснул испуг, но дед Кобка засмеялся и нагнулся к чекушке.