Вместо любви
Шрифт:
– Нет, такого просто быть не может… Что ты… Он же мой сын…
– Да я понимаю, что сын. И тем не менее это так, Светлана Ивановна. Придется вам это принять. И повторяю еще раз – давайте договоримся на берегу, что вы это примете. И будете мне помогать. Теперь, значит, я буду за вами ухаживать…
– Нет! Врешь ты все! – вдруг злобно сверкнула в нее глазами Светлана Ивановна и тут же заплакала громко и отчаянно, замахала на Ингу руками. – Врешь, врешь! Мой сын от тебя ушел, а не от меня, от матери родной! И ты давай тоже – собирайся и уходи! Здесь мой сын живет, это его дом!
– Я никуда отсюда не уйду, Светлана Ивановна. Идти мне некуда. Мне Анютку
– Поезжай к отцу! По какому такому праву ты здесь-то останешься? Если Толик с тобой разведется, ты и мне будешь никто! Уезжай! А Толик пусть сюда приходит!
– Нет, Светлана Ивановна. Придется вам с положением вещей смириться. И к отцу я не поеду. Да и Анютка не захочет. У нее здесь театр, вы же знаете, она там прима…
– Да при чем здесь театр, Инга! Тоже придумала причину! Мой сын должен жить со мной! Я больной человек. Мне уход нужен…
– Я буду за вами ухаживать, Светлана Ивановна.
– Ты?…
– Ну да, я. Толик сам так решил. Сказал, будет жизнь новую строить. И в жизни той места не определил ни вам, ни мне. Так что придется нам обоим это принять, Светлана Ивановна. Мы с Толиком разведемся, потом он из квартиры выпишется…
– Выпишется?! Из квартиры?! Но… Но этого не может быть, Инга! Погоди! Это что же получается? Это он сам так решил? Или ты его надоумила? Он больную мать тебе уступает, что ли? За квартиру?
– Нет. Наоборот. Квартиру уступает. За больную мать.
– Ой, да какая разница… Это что же… Выходит, когда умру, все тебе достанется? А Толику… О боже…
Красное лицо ее затряслось мелко и болезненно, как свежее малиновое желе, гневливость в глазах потухла и сменилась пеленой мутных слез. Вскоре они потекли кривыми дорожками, застревая в бугорках рыхлых отечных щек, отчего лицо Светланы Ивановны вмиг стало рыхло-влажным и еще более жалким. Инга отделила себя от дверного косяка, протянула свекрови полотенце, висящее на спинке ее кровати:
– Ну не расстраивайтесь так, Светлана Ивановна… Я буду стараться, обещаю вам. Я всему научусь…
– Вон! Пошла вон отсюда! – со злобой кинула полотенце Инге в лицо Светлана Ивановна. – Мать за квартиру отдал! Чужому человеку! Господи, да за что мне такой позор на старости лет! Всю жизнь крутилась, ублажала его, как могла… Все для него, для сыночка! Весь воз на себе тащила! И тебя ублажала! Ходила вокруг тебя вместе с ним на цыпочках, а теперь…
– Ну не надо так, успокойтесь…
– Пошла вон отсюда, я сказала! – истерически закричала свекровь, сжав кулаки и зайдясь в кашле от собственного, застрявшего в горле на самой высокой ноте визга. – Вон! Вон отсюда! И не заходи сюда больше никогда! Чтоб ноги твоей…
– Прекратите! Прекратите истерику, Светлана Ивановна. Пожалуйста, – холодно и ровно произнесла Инга, снова поражаясь этой своей невесть откуда взявшейся жестокости. – Да, ваш сын нехорошо поступил с вами. Может быть. Но надо жить теперь с этим. Придется смириться. Выхода другого нет ни у меня, ни у вас. Если я даже уйду отсюда, как вы этого требуете, все равно он сюда с новой женой не придет. В лучшем случае будет вам сиделок нанимать, а в худшем – в дом инвалидов сдаст. Вы хотите в дом инвалидов, Светлана Ивановна?
– Нет… Но как же… Я ему всю жизнь отдала… Он не может, не может… Это жестоко… Это невозможно жестоко…
Истерика ее постепенно перешла в горестный плач, безысходный и обиженный. Протянув руку, она сама выхватила из рук Инги полотенце, уткнула в него мокрое лицо. Инга постояла над ней еще какое-то время, потом ушла к себе в спальню, плотно закрыла за собой дверь. Села с ногами на кровать, обхватила плечи худыми руками. Задумалась. Правда, дум особенных в голове пока никаких не было, только звучало рефреном свекровкино «жестоко, жестоко…». Конечно, жестоко с ней сын поступил, кто ж спорит? И с ней, с Ингой, тоже жестоко поступил. И с дочерью. Вот она, оборотная сторона простой человеческой любви. Сыто-сексуальной, плодово-ягодной. Жестокостью называется. Той самой жестокостью, которая думать о прошлом не умеет и сомневаться ни в чем не умеет. Говорят, чтобы понять поступок простого человека, надо спуститься на его ступеньку развития. Что ж, она сегодня к Толику на эту ступеньку вниз и спустилась. Может, впервые за десять лет их семейной жизни. И не просто спустилась, а села с ним на этой ступеньке рядышком, в глаза заглянула. И действительно – поняла что-то. Главное, наверное, поняла – не из зла вытекает эта его жестокость. Да и не жестокость это вовсе, а инстинкт такой защитный, как у ящерицы – хвост позади себя оставлять. Хвост из прошлого.
… С тех пор прошло два года. Быстро они пролетели, как один день. Толик, как и обещал, развелся-выписался. И исчез из их жизни напрочь. Договор соблюл. Первый месяц этой тяжелой одинокой и жестокой жизни Инга и не запомнила – в основном в слезах провела. А кто из брошенных жен этот первый месяц в слезах не проводит, интересно? Тут уж без разницы – любящей женой была, не любящей, – все равно больно. Больно, когда тебя бросают. И страшно очень. Страшно вступать в одинокую самостоятельную жизнь, в безденежье, в полную за себя и за ребенка ответственность. А когда на руках еще и больной человек остается – еще страшнее. Тем более если человек этот еще и обиду свою материнскую на тебе норовит выместить. Капризами, ожесточением, крайней ненавистью. Раз, мол, подрядилась ты за квартиру за мной ходить, так и выполняй свои обязанности как следует! И молчи, и морду в брезгливости свою корчить не смей…
Инга терпела. Вернее, научилась терпеть. В душе ненавидела, но смирялась. А что было делать? Ненависть и смирение жили в ней рука об руку, заставляли бегать бегом из дома на работу, с работы домой нестись… Со временем в ее поведении даже некоторые условные рефлексы образовались, странные такие. Например, осеняла себя трижды крестным знамением, к дверям своей квартиры подходя. Вроде того – дай мне, Господи, сил стерпеть то, что сейчас со мною Светлана Ивановна творить будет. А перед тем, как в свекровкину комнату войти, она резко вдыхала и выдыхала из себя воздух, одновременно стараясь напялить на лицо маску суровой непроницаемости. И входила к ней в комнату именно с таким лицом – холодным, равнодушным и непроницаемым. Плюхала перед нею поднос с едой или перчатки резиновые невозмутимо на руки надевала, если надо было проделать процедуру гигиенического над нею обихода. И всем своим видом демонстрировала – мне твои нападки да оскорбления сейчас – как слону дробина…
На самом деле, конечно, никаким слоном она при этом себя вовсе и не чувствовала, и дробины Светланы Ивановны иногда прилетали в нее весьма и весьма ощутимые. И ранили больно. И жизнь такая совсем не медом казалась. Одна только мыслишка подло-потаенная и грела – кончится же такая жизнь когда-нибудь… Правда, она гнала ее от себя торопливо. Не хотелось самой перед собой грешной быть. Наоборот – праведницей терпеливой хотелось себя чувствовать. Ты, мол, зловредная старушка, все норовишь по правой щеке меня ударить, а я промолчу гордо да левую тебе для удара подставлю…