Вне закона
Шрифт:
Время шло весело: безделие было если не заслуженным, то оправданным и потому — на первых порах — приятным. Друзья, знакомые и незнакомые по фамилии, приносили нам, раненым, мед, молоко, немецкие сигареты, тайком от Юрия Никитича угощали нас самогоном. Было странно, что луна наше «партизанское солнышко» — застает нас теперь в лагере, было непривычно спать ночью — тогда, когда весь отряд «работал», — а днем слоняться по спящему лагерю. Было странно, что жизнь в лагере ничуть не изменилась — пятнадцать человек погибло, много ранено, а наши товарищи по-прежнему уходили под вечер навстречу смерти и ранам и приходили под утро с трофеями и волнующими рассказами о боевых делах, и каждый из раненых все больше страдал, что не участвует
Та стремительность, с которой одна операция сменяет другую, кажется со стороны удивительной, даже лихорадочной. То и дело уходят или возвращаются в лагерь группы отряда, и звонкая лесная тишина отбегает, глохнет, лагерь наполняется гоготом, криками, командами, треском дерева, бряцанием оружия, песней, веселой руганью, переборами гармошки, рокочущим гулом мотора, скрипом телег: всюду снуют фигуры, мелькают возбужденные лица, пестрит всеми красками одежда, сверкает металл, взвивается пламя на кухне… А потом замрет говор, отстучит топор, медленно, недоверчиво сомкнётся над лагерем строгая тишина, застынут солнечные пятна на деревьях, на истоптанной траве между шалашами, и слышатся изредка только дремотные вздохи ветерка, писк осмелевшей пичуги, фырканье лошади у коновязи… Но недолго длится эта тишина: вон скрипнула уже на шляхе телега, затрещали неподалеку кусты и раскатился чей-то голос… Задорный, веселый голос — значит, едут без раненых, без убитых. Мы идем, ковыляем навстречу нашим друзьям, и на лицах раненых — нетерпение, зависть, радостное ожидание…
Минировать становится все трудней, — делились с нами новостями три Николая-подрывника, — каждое утро над шоссейкой на бреющем полете пролетает ихний разведчик-«стрекоза», а потом пускают несколько подвод…
В бригаде уже всерьез подумывают о зиме. Узнав с опозданием, что почти все отряды, кроме основного, уже начали заготовку продуктов, что отряд Аксеныча даже помогает крестьянам Смолицы и Дабужи убирать урожай, организовал конные молотилки, Самсонов приказал нашим хозяйственникам организовать сбор урожая на полях сожженной Красницы и вывезти его в лес на базу. Правой рукой Самсонова в хозяйственных делах стал минер Гаврюхин. Под его и Блатова присмотром хозяйственники рыли на тайных базах ямы, обкладывали их еловым лапником и древесной корой, готовили железные бочки для жита. Своим «наркомом сельского хозяйства» в шутку назвал Гаврюхина Самсонов. Однако «нарком» Гаврюхин недолго продержался на этом посту. Самсонов намеревался не только восстановить во всей округе советские налоги, но и резко повысить их («Время военное!») и взыскать даже прошлогодние налоги («Гансовый сбор нас не касается!»). Гаврюхин доказывал, что никак нельзя дочиста обирать закрома крестьян, что непосильный «партизанский налог» Самсонова восстановит крестьян против партизан. Тогда Самсонов пригрозил сместить Гаврюхина и назначить «наркомом сельского хозяйства» Ефимова. «Да ведь Ефимов профан в нашем деле! — негодовал Гаврюхин. — Ему ради карьеры ничего не стоит наших мужиков по миру пустить!»
Против планов Самсонова вместе с Гаврюхиным дружно выступили командиры и комиссары Полевой, Аксеныч, Фролов, Мордашкин, Самарин и почти все коммунисты основного отряда. Они вырвали у Самсонова согласие на общебригадное партийнокомсомольское собрание, посвященное «сельскохозяйственной политике командования бригады».
— И вы, комсомольцы, готовьтесь к собранию, — сказал мне Самарин, навестив меня в санчасти. — Не о хлебе едином будет разговор. Самсонов заявил, что расправится с «сельскохозяйственной оппозицией по-сталински!». Но мы дадим ему решительный бой. Помнишь то первое наше собрание? То был шах, на втором собрании мы поставим ему мат!
Но на следующий день Самарин уже не был настроен так оптимистично.
— Самсонов опять ушел от мата, — сообщил он мне. — Он пустил слух, будто запросил по рации Москву и Москва целиком и полностью одобрила его действия. Опять он нас бьет козырным тузом, а мы не можем, никак не можем доказать, что это фальшивый козырной туз!
Однажды я пришел на перевязку в приемный шалаш и увидел: нет ни Юрия Никитича, ни Люды. После последних крупных операций у Юрия Никитича появилась бездна работы. Ему часто приходится навешать раненых в других наших отрядах.
Дежурила Алеся Буранова.
Мы оба смутились. Хотя за лето мы почти не разговаривали, каждый из нас помнил нашу первую встречу, и мы уже многое успели сказать друг другу на языке взглядов. Все лето этими взглядами плели мы незримые нити, все сильнее нас связывавшие…
Пока Алеся молча разматывала мои бинты, я украдкой рассматривал ее. Алеся — невысокая, крепкая девушка не старше семнадцати лет. У нее свежее, загорелое, обветренное лицо, чуть курносый нос, губы совсем детские. За лето волосы ее и ресницы совсем выгорели. Цвет ее широко расставленных, чуть раскосых, с удлиненным разрезом глаз на этот раз показался мне совсем обыкновенным. Взгляд ее стал увереннее, подбородок тверже, движения точней и решительнее, и это придавало ей смелый и независимый вид. «Неужели она и Иванов?..» Но я отогнал от себя эту мысль — она показалась мне низкой и недостойной.
Почувствовав на себе мой взгляд, Алеся опустила голову, и я увидел, как на ее смуглых щеках выступил легкий румянец.
— А ведь сегодня первое сентября. — Алеся ловко сняла кусочек марли, присохший к ране. — Я бы пошла сегодня в школу, а вы в институт.
Алеся кинула на меня быстрый взгляд. Глаза пусть обыкновенные — иссиня-серые, с рыжим венчиком вокруг зрачков, но такие милые.
— Да, я пошла бы в десятый класс…
Выговор у нее мягкий, белорусский. Мне вспоминается Минодора…
Мы задумываемся. Я вспоминаю осенние московские бульвары, новенькие учебники и тетрадки с промокашками и радость встречи с приметно повзрослевшими друзьями… Я поднимаю глаза на Алесю и вижу — она вспоминает сожженную в Ветринке школу и замученных, убитых за Ветринкой одноклассников… Сколько их, наших ровесников, погибло и еще погибнет героями, так и не получив аттестата зрелости!..
— Кончится война, — говорю я с несокрушимым убеждением, — и ты снова окончишь школу.
Мы молчим, долго молчим. Молчание наше наполняется особым, волнующим смыслом. Потом Алеся спрашивает, подражая тону Юрия Никитича:
— Не больно?
— Что вы! — бормочу я с притворным зевком. — Моя кровь на ваших руках — дружба, скрепленная кровью…
Руки у Алеси маленькие, почти черные от загара, ногти белые, пальцы вымазаны йодом и марганцовкой. Еще минута — и Алеся завяжет бинт и перевязка будет закончена. Да и кто-нибудь из раненых может сунуть сюда свой нос! Нужно решиться!
— Алеся! — говорю я замирающим от страха шепотом, — С того дня, как я увидел вас… — Мне кажется, что я говорю не так, пошло, у меня горят уши, и, струсив, я пытаюсь придать своим словам шутливое звучание, но из этого ничего не получается: — Вы мне очень нравитесь! Очень!
Последние слова я выпалил одним духом.
Алеся еще ниже склоняет голову, волосы закрывают лицо. Не дожидаясь ответа, с незавязанным бинтом, подхватив мундир и ремень с наганом, я пулей вылетаю из шалаша. Чуть не сбиваю с ног Баженова — следующего в очереди на перевязку.
— Ты знаешь, Черный, — говорю я Баженову, — я совсем не обижаюсь па того немца, что ранил меня, дай ему бог вечное блаженство!
Мимо шалашей санчасти шел Самсонов. Вид его сразу испортил мне настроение.
— «Легко на сердце от песни веселой…» — напевал он, задумавшись о чем-то, должно быть очень приятном.