Военные рассказы и очерки
Шрифт:
Вершинин сидел возле раненого, держа его руку, глядел в его по-прежнему круглое, с бледными веснушками лицо, на его совсем красные — от пота, что ли? — волосы и с тоской говорил:
— А ему все-таки легче, чем, скажем, мне. Ну, через кого столько муки люди принимают, через кого? От кого?
Васька вдруг с трудом открыл глаза и, криво ухмыльнувшись, чуть слышно прошептал:
— А китаец-то верно ведь угадал, Никита Егорыч?.. Насчет машиниста… Как мы его лихо с тобой… ухлопали…
И затем, уже совсем неразборчиво, добавил:
— А он… того… нас…
И, превозмогая боль, вытолкнул:
— Да только — шиш!
Мокрые от пота солдаты, громыхая бидонами, охлаждали у бойницы пулеметы. Были у них робко-торопливые и словно стыдливые движения исцарапанных рук.
Поезд трясся сыпучей дрожью и был весь горячий, как больной в тифозном бреду.
Темно-багровый мрак трепещущими сгустками заполнял голову Незеласова. От висков колючим треугольником — тупым концом вниз — шла и оседала у сердца коробящая тело жаркая, зябкая дрожь.
— Мерзавцы! — кричал полковник. — Вы что?
— Ваше высокоблагородие, господин…
Незеласов подбегал к задремавшему было солдату и бил его сапогом:
— Эй, скот, не спать!
— Ваше благородие, измучились!
— И воды нету для орудия!
— Орудия раскалились, — повторял Обаб. — Стрелять опасно, господин полковник.
— Я не могу ни спать, ни лежать. В теле огромная, звенящая пустота. О владыка! Первое, второе, третье… все орудия!.. К бою! По насыпи двенадцать — картечь! Огонь!
Залп.
В руках у него был неизвестно как попавший кавалерийский карабин, и затвор его был удивительно тепел и мягок. Незеласов, задевая прикладом за двери, бегал по вагонам.
— Мерзавцы! — кричал он визгливо. — Мерзавцы!
Было обидно, что не мог подыскать такого слова, которое было бы похоже на приказание, и ругань ему казалась наиболее подходящей и наиболее легко вспоминаемой.
Мужики вели атаку.
Через просветы бойниц, среди далеких кустарников, похожих на свалявшуюся желтую шерсть, видно было, как перебегали горбатые спины и сбоку их мелькали винтовки, похожие на дощечки. За кустарниками — леса и всегда неожиданно толстые темно-зеленые сопки, похожие на груди. Но страшнее огромных сопок торопливо перебегающие по кустарникам спины, похожие на куски коры. И солдаты чувствовали этот страх и, чтобы не слышно было хриплого рева из кустарников, заглушали его пулеметами. Неустанно, не сравнимо ни с чем, бил по кустарникам пулемет. Полковник Незеласов несколько раз пробежал мимо своего купе. Зайти туда было почему-то страшно: через дверки виден был литографированный портрет Колчака, план театра европейской войны и бронзовый божок, заменявший пепельницу. Полковник чувствовал, что, попав в купе, он заплачет и не выйдет, забившись куда-нибудь в угол, как этот где-то визжавший щенок.
Мужики наступали.
Стыдно было сознаться, но он не знал, сколько было наступлений, а спросить у солдат нельзя, такой злобой наполнены их глаза. Их не подымали с затворов винтовок и пулеметных лент, и нельзя было эти глаза оторвать безнаказанно — убьют. Полковник бегал среди них, и карабин, бивший
— Щенка надо… напоить!.. — сказал Незеласов торопливо.
Бледноволосый послушно вытянул губы и позвал:
— Н’ах… н’ах… н’ах…
Другой, с тонкими, но страшно короткими руками, переобувал сапоги и, подымая портянку, долго нюхал и сказал очень спокойно полковнику:
— Керосин, ваше благородие. У нас в поселке керосин по керенке фунт…
— И что же?
Солдат молчал. Но глаза его молча говорили: «Керосин дорогой, по керенке фунт, а жизнь солдатская — копейка. Почему же это так, господин полковник? Ведь цену-то вы назначаете!»
— Не спать, мерзавцы, не спать! У тебя, солдат, щеки впали от бессонницы, но ты все же не засыпай. Бодрствуй! Атака! Слышишь, атакуют! Партизаны!
— Товарищи, вперед!
Чей это голос? Неужели Вершинина! А может быть, Пеклеванова? Неизвестно. Зато чей отвечает, ясно. Партизанский, да!
Через пулеметы, мимо звонких маленьких жерл, пронесся и пал в вагоны каменный густой рев:
— О-о-у-о-о!..
И тонко-тонко:
— Ой… Ой!..
Солдат со впавшими щеками сказал:
— Причитают… там, в тайге, бабы по ним!.. Не по нам!
И осел на скамью.
Пуля попала ему в ухо и на другой стороне головы прорвала дыру с кулак.
— Почему видно ему во тьме? — сказал Незеласов. — Там костры. Тут, должно быть, темно. И дым: они выкуривают нас дымом, чувствуете?
Костры во тьме. За ними — рев баб. А может быть, сопки ревут?
«Ерунда!.. Сопки горят!..»
«Нет, тоже ерунда. Это горят костры партизан».
Пулеметчик обжег бок и заплакал по-мальчишески.
Старый, бородатый, как поп, доброволец пристрелил его из нагана.
Полковник хотел закричать, но почему-то смолчал и только потрогал свои сухие, как бумага, и тонкие веки. А у полковника в городе есть невеста… она теперь…
Уже проходит ночь. Скоро взойдет солнце. Невеста читает книгу. Невеста заснула над книгой. Веки женщины влажны от сна…
Бледноволосый солдатик спал у пулемета, а тот стрелял сонный. Хотя, быть может, стрелял и не его пулемет, а соседа. Или у соседа спал пулемет, а сосед кричал:
— Туды!.. Туды!..
«И какую книгу можно читать в эту ночь?»
От горла к подбородку тянулась боль, словно гвоздем сцарапывали кожу. И тут увидал Незеласов около своего лица: трясутся худые руки с грязными длинными ногтями. Обаб?
Потом забыл и об этом. Многое забыл в эту ночь… Что-то нужно забывать, а то тяжело все нести… тяжело…
И вдруг тишина…
Там, за порогами вагонов, в кустарниках.
Нужно уснуть. Кажется, утро, а может быть, вечер. Не нужно помнить все дни…