«Волкодавы» Берии в Чечне. Против Абвера и абреков
Шрифт:
— Meine susse M"adchen (моя сладкая девочка), я выйду из лагеря и найду тебя, — шепчу я, поцелуями осушая слезы на глазах своей любимой.
В сорок шестом Наташа сама попытается найти меня. Невероятными путями, обходя десятки бюрократических преград, она чудом найдет в документах НКВД адрес моего лагеря. Она пустится в долгий и сложный путь с ребенком на руках. Она придет к воротам лагеря, держа за ручку нашу маленькую дочурку. Но я только мельком смогу увидеть их сквозь колючую проволоку: Наташу мгновенно уведут двое автоматчиков из НКВД, а мне предстоят долгие допросы у коменданта лагеря и несколько дней в карцере. Я буду изворачиваться и лгать, зная, какая судьба может ждать в этой стране ребенка, рожденного от немецкого солдата. Я
Я склоняюсь к округлившемуся Наташиному животу и трепетно вслушиваюсь, как тихонько стучит крохотное сердечко нашего будущего ребенка. Я еще не знаю, кем он будет: девочкой или мальчиком. Мелькает мысль: «Пусть лучше родится дочь! Всего поколение назад отгремела Первая мировая война, кто даст гарантию, что СССР и Германия не столкнутся вновь в третьей мировой?! Не дай бог тогда моему сыну воевать против моей страны!»
Лизонька, моя малышка, моя доченька! Я только на минуту успею увидеть твои мягкие льняные волосики с трогательным бантиком на макушке и испуганные васильковые глаза на фоне колючей проволоки. Я не хочу позорить тебя своим именем, не хочу, чтобы дворовые мальчишки шпыняли тебя «фрицевское отродье». Я отрекаюсь от своего отцовства. Я был бы тебе самым нежным и заботливым отцом, но суровый закон считает, что тебя должны вырастить чужие руки. Чужой русский мужчина, вернувшийся с фронта, скажет тебе, что твой отец был одним из жестоким убийц, варварски разрушивших твою страну, и что ты должна ненавидеть его и стыдиться своего происхождения. Лизонька, я не был таким, и большинство моих камерадов не были такими зверями, как утверждает твой русский отчим. Мы просто были солдатами своей страны.
В окно нашей комнаты глядит тусклый зимний рассвет, на белой подушке бледное Наташино лицо с синими кругами от бесконечных рыданий, мокрые волосы прилипли к опухшим от слез щекам.
— Я, наверно, сейчас некрасивая, — я закрываю ей рот поцелуем, я словно хочу выпить этот миг до дна, выжечь его в памяти своей души на долгие годы. Ее лицо будет стоять пред моим мысленным взором, когда я буду умирать от сыпного тифа в лазарете для военнопленных. Я выживу ради встречи с ней!
Нам будет суждено обняться вновь только через долгие тридцать лет — целую вечность! Я поцелую слегка поседевшую, но все еще элегантную Наталью Васильевну. Белокурая молодая женщина с пронзительным взглядом васильковых глаз будет стоять поодаль и уклонится от моих объятий. Моя дочь Лиза с трудом признает меня — она выросла в атмосфере, где все советские книги и кинофильмы рисовали образ немецкого солдата в виде наглого захватчика, стреляющего из черного «шмайсера» во все живое, фанатично преданного Гитлеру. Это ведь сын ее младшей сестры, племянник, сказал: «На меня до сих пор вермахтовский мундир и немецкая речь действуют как красная тряпка на быка». Еще понятно, когда такая реакция у фронтовиков и детей войны, но когда у родившихся после 1945-го, как у этого племянника?! Парень усмехнулся: «Это у нас уже в генах». Я стал врачом, я знаю, дело не в генах, это стереотипы советской пропаганды впитались на уровне подсознания. Как же мне было сложно рассказывать дочери и ее семье правду о той войне, убедить их, что истина обычно находится посередине и что пора взглянуть на события той поры не затуманенным ненавистью взглядом.
Но все это будет потом, потом… через много лет. Когда наши народы наконец смогут отделить грешное от праведного, правду от лжи…
А пока нам надо расставаться: мы расцепляем кольцо своих объятий, раздираем душу напополам, рвем по живому, душа кровоточит и стонет от невыносимой боли.
— Прощай, ты самый лучший на свете… Я никогда тебя не забуду…
Прощай, mein Herz. Ich liebe dich…
По-русски «прощай»
Наши протянутые руки кончиками пальцев все еще соприкасаются между собой, но Серега тянет ее прочь… Она уходит, я долго смотрю в окно, как в пелене метели, как в пелене времени, тает маленькая девичья фигурка.
Рассказывает рядовой Гроне:
— Скорей, скорей, собирайтесь! — торопит нас с Куртом Серега. Он уже почти раскаивается в том, что пошел навстречу нашим с Гулиным желаниям — ему кажется, что Чермоев заметил выскользнувшую из моей комнаты девушку.
Быстро одеваемся и выходим во двор, где уже стоят оседланные лошади — никакой колесный транспорт по заснеженным горам не пройдет. Гюнтер сурово, по-мужски, быстро обнимает меня, шепчет на ухо: «Главное, будь благоразумен». Крепко жмет руку Курту: «Прощай, летчик. Ты был хорошим другом». Димпер дарит мне сувенир на память — самодельный ножичек с резной костяной рукояткой. Жаль, его все равно потом отберут в лагере.
Внезапно появляется тетя Тося. Не обращая внимания на раздраженное бурчание Аслана, сует мне в руки узелок с теплыми домашними пирожками и торопливо крестит на дорогу.
— До свидания, Mutter Тося. Спасибо вам за все! Вы были мне как родная мать.
В морщинах, лучиками расходящихся от ее глаз, блестят слезинки. Я вижу, она хочет обнять меня, но не смеет сделать этого под пристальным взглядом капитана.
Садимся в седла; утопая по бабки в снегу, кони неохотно покидают крепость. Я вздыхаю: сейчас эта казачья крепость кажется мне потерянным раем. Я уже почти забыл, какой тюрьмой представлялась она мне в первые недели плена.
Ахмет и Саакян, оба при оружии, едут вместе с нами — они должны проводить нас до ближайшей железнодорожной станции, далее конвоиром с нами поедет один только Нестеренко.
Рассказывает старшина Нестеренко:
— Всем нам не хотелось, чтобы бойцы в вагоне узнали, что с ними едут двое пленных немцев. По одежде об этом было догадаться трудно: и Пауль, и Курт везли свое немецкое обмундирование в вещмешках, а одеты были в гражданское. Я приказал обоим забраться на третью полку и ехать молча. Но через некоторое время Пауль жестами и умоляющей физиономией показал мне, что ему срочно надо слезть. Слез и, можно сказать, удачно вернулся, но тут проходящий мимо красноармеец случайно налетел на него и… Этот красноармеец бегал на станцию за кипятком, поэтому в руках у него был полный котелок кипятка, который он умудрился опрокинуть прямо на штаны Гроне.
Бедный Пауль взвыл как ошпаренный (впрочем, почему как?) и… нетрудно угадать что, а главное, на каком языке сказал. Все военные в нашем купе, заслышав немецкую речь, буквально встали в стойку, как охотничьи собаки. В воздухе повисло напряжение.
— Он что — фриц? — настороженно спросил усатый сержант с двумя нашивками за ранение.
— Стопроцентный, я их речь сразу узнаю, я в разведке «языков» знаешь сколько перетаскал! — подтвердил широкоплечий лейтенант с орденом Красной Звезды на гимнастерке.
Все дружно уставились на Пауля, но его растерянный вид и мокрые штаны, видимо, вызвали у всех такие забавные ассоциации, что все купе дружно грохнуло от хохота.
— Ой, да снимай ты штаны, наверное, сильно обжегся? — подавляя приступы смеха, позаботился о пострадавшем разведчик. Слава богу, ожог оказался несильным, но смущенного Пауля заставили стянуть галифе и кинули их для просушки на печку-буржуйку в углу; затем лейтенант протянул немцу какую-то мазь из своего обширного вещмешка и помог смазать покрасневшую кожу на бедре. Попутно он что-то пытался втолковать Гроне по-немецки, но, видно, говорил настолько плохо, что мой друг улыбнулся и сказал, что отлично понимает по-русски. Это вызвало всеобщее оживление, в наше купе мигом набилось полвагона, всем хотелось поговорить с моими пленными.