Восемнадцать дней
Шрифт:
Тяжело дыша, Сульфинеску прорычал ему прямо в ухо:
— На, получай, вот тебе голодная забастовка, вот тебе отказ от воды.
Бота вдруг стремительно нагнулся и сунул пальцы в рот, как можно глубже, мучительно закатываясь кашлем и захлебываясь. Его вырвало прямо на цементный пол чем-то горьким и зеленым, будто после выпивки. Сульфинеску взвыл и нанес ему страшный удар в живот. Бота упал сначала на колени, потом на четвереньки и со стоном растянулся на полу. Успел еще подумать: «Почки бы не отбил», и повернулся лицом к Сульфинеску. Больше он уже не помнил ничего.
Взбешенный от злости, Сульфинеску не заметил, что Бота потерял сознание, и продолжал молотить его кулаками и ногами,
В «лабораторию» вошел врач. Увидев эту сцену, он закричал:
— Что вы делаете? Вы же его убьете!
Сульфинеску остановился, с трудом переводя дыхание.
— Если мне попадется еще такой, как этот, я начну на них охотиться с револьвером.
— Ну, довольно, успокойтесь!
Врач склонился над упавшим, взял за руку, нащупал пульс.
— Еще немножко, и вы бы его ухлопали.
— Ну и черт с ним!
— Не знаю. Не я делаю вскрытия.
Он сделал Боте укол и сказал:
— Несите его назад. И оставьте его в покое хотя бы двадцать четыре часа. Иначе я не поручусь ни за что.
— В вас, видать, проснулся гуманизм! — проворчал Сульфинеску, подавая надзирателям знак, чтобы они унесли Боту.
Днем в камеру пришел врач. Торопливо осмотрел заключенных и посоветовал им прекратить забастовку. Потом спустился вниз и сказал инспектору, что их надо срочно госпитализировать.
— Об этом не может быть и речи, — ответил инспектор.
К вечеру, однако, их освободили и в карете «скорой помощи» отвезли в больницу, где они пролежали больше месяца. А потом вернулись к своим делам и заботам.
Перевод с румынского И. Огородниковой.
ШТЕФАН ЛУКА
Бывает так: река, лес, городская окраина привязываются к человеку и навсегда переплетаются с его судьбой. Человек постоянно и повсюду, где бы он ни оказался, будет носить, как отпечаток, присутствие этой реки, деревьев, улиц окраины.
В моей жизни, начатой сорок восемь лет тому назад, эту роль сыграли, навсегда очаровав меня, река Муреш, наряду с Дунаем одна из наиболее воспеваемых рек Румынии, леса Трансильвании и район маленького вокзала города Тыргу-Муреш. С самого детства, несомненно счастливого, как любое детство, а сейчас чуть приукрашенного памятью взрослого, и вплоть до завершения первой юности я считал себя неразрывно спаянным с этими местами. Любая происшедшая там перемена — четыре года фашистской оккупации, насильственное отторжение, огромные преобразования последней четверти века — до неузнаваемости изменила даже привычный пейзаж, и любое обновление отразилось и во мне, расходясь все более широкими кругами, будто на глади водного зеркала. А произошло, как известно, многое: освобождение, борьба плечом к плечу с Советской Армией на трансильванской земле, как раз на Муреше, где события осени 1944 года застали меня в военном обмундировании, воюющим против хортистских и гитлеровских войск. Переживания тех дней побудили меня написать первые страницы дневника, переродившегося в новеллу «Сентябрь на реках Криш», и толкнули к журналистике. Этот толчок оказался весьма весомым, так как я страстно увлекся журналистикой и занимаюсь ею вплоть до сегодняшнего дня, считая отличной и необходимой школой для писателя.
Моему поколению выпала на долю жизнь мучительно сложная и неспокойная. Внезапно оказалось, что мы уже взрослые мужчины, отягощенные обязанностями и нерешенными проблемами, на нас возложена святая миссия построения совсем нового мира, полной перестройки и преображения старого.
Я отважно начал с сатиры, так как люблю Караджале и Гоголя, которыми восхищаюсь, в равной степени как и Чеховым. Я заплатил положенную дань детству, написав несколько книг о детях.
Затем я обратился, вполне естественно, к теме войны, неотступно преследующей меня, как тяжелая, не проходящая безнаказанно болезнь. С помощью бывших подпольщиков я воскресил давно прошедшие годы, когда коммунистов преследовали и травили. Но главным образом я прошел шаг за шагом современную историю, строящую социализм.
Я являюсь, или говорят, что являюсь, прозаиком традиционным. Это правда, но не совсем, то есть не в том смысле, что я отвергаю любое обновление нашей писательской манеры. Я избегаю мимолетной популярности и моды, неизменно убогой по содержанию и не такой уж новой в своих, зачастую странных формах. Литературные моды, как любое другое легковесное явление, не столь уж молоды, как можно подумать. Некоторым из них скоро исполнится сто лет. Я преклоняюсь перед русскими классиками еще с юности, когда познакомился с ними в городской библиотеке Тыргу-Муреша, и по сей день произведения Льва Толстого, Достоевского, Гоголя, Тургенева и Чехова мои настольные книги. С такой же пользой учился я и у великих французов — Бальзака, Стендаля и Флобера, у американцев — Твена, Стейнбека и Фолкнера и строю свою дорогу по следам моих соотечественников Славича, Ребряну, Камила Петреску.
Я опубликовал больше, чем мне бы хотелось (странное признание, не так ли?), но существует ритм, которому современный человек не в силах противиться. Если добавить, что я считаю писателя участником и главным образом глашатаем, не имеющим право на равнодушие и замыкание в башне из слоновой кости, меня можно простить за то, что я не сожалею ни об одной из почти двадцати книг, вышедших за моей подписью. При всем том, я назову в первую очередь сборники новелл «Июльские дни», «Лала», «Сентябрь на реках Криш» и «Записки учителя» и романы «Полутени», «Бал интеллигентов» и «Ключ системы фа». Не сожалею и о двух детективных романах, написанных мною. Благодаря им я стал более известен.
Я уже пережил вторую молодость, третью еще не изобрели (это было бы слишком), и тешу себя мыслью, что, по существу, лишь сейчас начинается подлинная зрелость и, следовательно, мне будут приходить ценные мысли и я смогу работать в полную силу.
Хотелось бы воскресить старую картину — свою встречу на берегу Белого Криша, недалеко от Муреша, с первыми, для меня, русскими советскими солдатами. Мы тоже были в пропотевших солдатских кителях. Я знаю, что более прочное мужское братство еще не изобретено, и я его свято храню, а ностальгия возраста возвращает к жизни мелодии той осени.
К сожалению, я не могу говорить много о нашем ремесле, как таковом. Я не смею этого делать, так как еще не настолько стар, чтобы давать советы и указания. Я думаю, что писательский труд (все-таки кое-какими признаниями я делюсь) зиждется на опыте и черпает вдохновение в жизни, становясь возможным только благодаря неустанной работе. Можно бесконечно долго обсуждать, дискутировать и импровизировать на заданную тему, но значительно труднее объяснить, высветлить, изложить так, чтобы можно было заявить: вот что такое писательский труд. Как я пишу? Как пишут другие? Не знаю.