Воспоминания
Шрифт:
Романы в письмах возникали между заключенными мужчинами и женщинами, которые, может быть, один раз виделись друг с другом или никогда не виделись, но слышали друг о друге от знакомых. Романы в письмах иногда приобретали весьма серьезный, я бы сказал, страстный характер. И если случай улыбался влюбленным (некоторые предпринимали рискованные авантюры, чтобы увидеться со своими “далекими” возлюбленными), они превращались в лагерных “мужа” и “жену”. Их союз вызывал всеобщее уважение. Некоторые лагерные браки впоследствии, после освобождения, перерастали в настоящие. Другие разрушались из-за измен или вследствие того, что лагерный муж имел на воле законную жену.
Один из моих друзей завел такую “идеальную”, впрочем, скорее “экспериментальную”,
Заключенные, оставившие жен на воле, склонны были их не только не забывать, но идеализировать, всячески культивировать воспоминания о прошлой счастливой жизни. Как страдали те, кому жены не писали писем!.. Женатые мужчины, заводившие шашни в лагере, подчас стремились в своем сердце как-то так помирить две “любови”, чтобы любовь к жене не меркла.
Я помню, как мой товарищ по бараку завел роман с одной бесконвойницей, с которой был знаком еще на воле, но третировал ее как проститутку, открыто противопоставляя ей “святую” любовь к жене. Претендовавшая на “чувства” бесконвойница, которую не удовлетворяла такая ситуация, с горечью отвернулась от него.
Особую проблему составляли отношения с вольнонаемными женщинами, так как связи с ними жестоко карались: женщин увольняли с работы, а заключенных мужчин отправляли в БУР. Вольнонаемные женщины были для огромной толпы молодых мужчин, заключенных в зонах, строго запретным, но близким и потому особенно дразнящим плодом. Заключенные женщины в зону не допускались, а вольнонаемные там работали рядом с мужчинами. Любая, даже немолодая и малопривлекательная женщина, проходя по зоне, встречала множество обращенных на нее жадных глаз, слышала стесненные, вздохи и даже непристойные замечания, выражающие высокую степень сексуальной заряжености толпы. И это “электрическое поле” вызывало смущение, возбуждение и ощущение своей ценности у самых некрасивых и у самых добродетельных, не говоря о прочих.
О романах в бухгалтерии я уже упоминал. Но бухгалтерия была всегда на виду, и тайное общение там было почти невозможно. Несколько свободнее обстановка была в санчасти и особенно в центральном лазарете, где я работал бухгалтером — статистиком в последний год моего пребывания в лагере. Здесь возле каждой медсестры кто-нибудь увивался из лазаретных больных или прокравшихся сюда здоровых молодых людей, раздобывших больничные халаты для маскировки.
“Страдатели” чаще всего просто сидели и глазели, не надеясь на большее, но бывало всякое. Одна из сестер была, например, в связи с хозяином ларька, я уже обмолвился ранее об этом. Самая “узывная” из вольнонаемных сестер (пока она шла через зону в лазарет, просто стон вокруг нее стоял) — жена оперуполномоченного по фамилии Галенок — была предметом настойчивых ухаживаний главного лагерного бандита, умевшего, однако, держаться щеголем, шофера Олега; когда он освободился, дама эта бежала за ним, бросив мужа. Правда, через некоторое время она вернулась, а муж получил строгий выговор за плохое моральное “воспитание” жены.
Одна очень симпатичная врачиха, став временно заведующей лазаретом, держала при себе молодого эстонца, оформив его как больного и предоставив ему отдельную небольшую палату. После освобождения он на ней женился и остался в Ерцево, но потом заскучал, все бросил и уехал в Эстонию без нее.
Пожилая врач — глазник, майор медицинской службы, обращалась очень грубо и высокомерно со своими пациентами — заключенными, но не брезговала связями с наиболее молодыми и свежими мужиками.
Завхоз лазарета, немолодая и некрасивая женщина, мужняя жена и мать четырех или пятерых детей, ухитрялась находить место и время, чтобы развлекаться с санитаром, неким венгерским юношей.
В злачной накаленной атмосфере, в которой вынужденное юношеское воздержание большинства соседствовало с завидным скрытым развратом меньшинства, многие вольнонаемные женщины и девушки, даже вполне порядочные, при случае поддавались действию этой атмосферы.
Абсолютное исключение составляла дочь зам. начальника ОЛПа-2. Это была очень красивая и притом действительно невинная девушка (о том, что она “целка”, знал весь лагерь, и это было предметом особой гордости ее отца), любившая книги и мечтавшая поступить на филологический факультет. Заключенные молодые люди видели Капу очень редко и мечтали о ней, как о сказочной принцессе, заключенной в башне. Капа сохранила свою невинность вплоть до начала широкого освобождения политзаключенных. Она (и ее отец тоже) польстились на обещание некоего освобождающегося “ленинградца” (назовем его так) устроить ее в Ленинградский университет. Но она не прошла по конкурсу и, стыдясь вернуться тут же обратно к отцу, осталась на каких-то птичьих правах в Ленинграде. И уже совсем растерявшись, вступила в сожительство со своим “благодетелем”. А потом пошла по рукам. Дальнейшая ее судьба мне неизвестна.
Я сам был покорен врачем — хирургом из Ленинграда, Анной Алексеевной, казавшейся мне настоящим ангелом, возможно, мое впечатление и не было ложным. Анна Алексеевна не была красавицей, но источала мягкое очарование, сердечность, деликатность. Облик ее резко контрастировал с окружающей грубостью. В отличие от других врачей, она редко и ненадолго приходила на ОЛП, так как ее основная служба была в поселке, в больнице для вольнонаемных. Тем не менее я давно ее заметил и отчасти ради приближения к ней согласился перейти работать в лазарет (по предложению его начальника Дарбиняна, который, кстати, ненавидел слишком мягкую и приветливую Анну Алексеевну). Анна Алексеевна заметила мое к ней особое отношение и нисколько меня не отталкивала. Но обстоятельства складывались таким образом, что видеться наедине нам не удавалось больше двух — трех минут, и отношения наши не развивались.
Когда я, наконец, получил свободу и вышел за ворота лагеря, Анна Алексеевна встретила меня и бросилась на шею, но не думаю, чтобы это было результатом глубокой любви с ее стороны, скорей (мне больно писать эти строки) — надеждой на замужество. Но — как поется в лагерной песне:
Миленький ты мой, Возьми меня с собой И в той стране далекой Назови меня женой. Милая моя, Взял бы я тебя, Но в той стране далекой Есть у меня жена.После моего отъезда в Москву мы обменялись несколькими письмами, но переписка быстро заглохла.
Итак, я работал в центральном лазарете, в маленькой кабинке при хирургическом корпусе. Там же в конторке я и спал ночью. Стоявший там конторский шкаф был набит не столько казенными бумагами, сколько книгами, присланными по моей просьбе родителями. Туда, в кабинку, заходил ко мне иногда А. К. Гладков. Сам страстный книжник, он рассматривал мои сокровища, рылся в шкафу, и оторвать его от этого занятия было трудно. Кстати, Гладков и сел за хранение запрещенной литературы “русского зарубежья”. В послевоенной Прибалтике эти книги продавались за копейки, и Гладков собрал множество интересных изданий. За что и поплатился.