Воздаяние
Шрифт:
– В смысле четвертовать или обезглавить?
– спросил Венафро, ни минуты не сомневаясь, что об изгнании речь не идёт.
– Да.
– Обезглавить - проще, четвертовать - зрелищней.
Пандольфо кивнул. Да, он и сам так думал. Стало быть, параграф СХХIV.
– И второе. Лучше надеть на торжества зелёный плащ с золотым позументом или скромный чёрный, отделанный по воротнику серебром?
– Пандольфо вообще-то оговорился, сказав "торжества", поскольку иная ошибка бывает откровенней любой правды, но Венафро этого не заметил, понимая, что втайне Пандольфо и вправду видит в падении Марескотти празднество.
Советник напряжённо потёр рукой лоб. Вопрос Петруччи был непростым.
– Вас уже видели и в том и в другом, - после
Глаза Пандольфо блеснули. Он увидел это своим мысленным взором и кивнул.
– Да, ты прав. Так и поступим.
Пандольфо не прогадал. Престиж и авторитет власти подлинно взлетели на невиданную высоту, едва в городе распространились слухи об аресте Фабио Марескотти. Надо сказать, что бунт гарнизона не наделал в городе много шума, его назвали "мятежом испанской малаги", и то, что именно он послужил причиной опалы и ареста Фабио Марескотти, многих даже удивило. Суд прошёл быстро, Пандольфо Петруччи в таких случаях не допускал волокиты. Приговор же не просто порадовал горожан, а привел их в такое ликование, что в день казни капитану народа не пришлось нанимать клаку - горожане славили его криками даром и даже под ноги ему бросали цветы. Удивительно прекрасное было зрелище. Прошедший в городе праздник намного превзошёл мечты Пандольфо и породил нём некоторые новые мысли: "Не стоит ли ежегодно вылавливать пару высокопоставленных супостатов и публично казнить их, если уж это так поднимает престиж власти?"
Для этого дня соорудили не только эшафот, но и обитое плюшем возвышение с козырьком от дождя и солнца, с которого глава синьории был виден издали. Пандольфо Петруччи в алом плаще, окруженный пышной свитой, с удовольствием взирал на казнь и восторги толпы. Приближенные же капитана народа толпились за его спиной и боязливо наблюдали за работой палача. Все они были тихи и сумрачны, а мессир Арминелли к тому же вял и бледен, он всё ещё боялся заходить в студиоло. Только один человек не жался за спиной Петруччи. Мессир Камилло Тонди с неизменным Бариле стоял у края помоста и не сводил глаз с казнимого, словно пытаясь запечатлеть в памяти каждый миг казни, записав его после в городские анналы.
На казнь временщика сошёлся весь город, каждый сиенец считал своим долгом полюбоваться на то, как проходит земная слава, как жалок и ничтожен ныне тот, кто ещё вчера почитал себя вправе творить, что вздумается, чьи люди чинили разбой и на которых не было управы. Что же, они были правы, слава земная быстропроходяща, и останки людей, наделавших при жизни немало шума, лежат среди могил погоста так же тихо, как и все остальные.
Альбино тоже был на площади, он стоял, не отрывая глаз от эшафота. Руки его то и дело судорожно сжимались, в глазах темнело. Сама казнь, одна из самых страшных из придуманных людьми, истомила его едва ли не больше казнимого. Негодяй, о чьей смерти Альбино не мог думать без содрогания, был столь жалок, что смягчалось любое сердце. Альбино замораживало на июньском солнце, и стоявший рядом Франческо Фантони, заметив это, накинул ему на плечи легкий плащ. Однако сам Фантони смотрел на последние минуты земного бытия мессира Марескотти пристально и сумрачно, со странной, змеящейся на губах улыбкой, и ни мгновение не отвёл глаз от плахи и палача.
Невдалеке от них у края эшафота расположились многоуважаемый и достопочтенный монсеньор титулярный епископ Гаэтано Квирини и прокурор Лоренцо Монтинеро. В отличие от Альбино, эти двое не зябли, но были заняты спокойной и размеренной беседой.
– Помнишь ли, друг мой, как нам с тобой довелось услышать недавно пророчество?
Монтинеро удивлённо поднял брови и ответил его преосвященству, что отродясь никаких пророчеств не слышал, но в Библии, в Книге пророка Даниила, читал о них.
– У тебя короткая память, Лоренцо. Мы оба сподобились
– И преуспел?
– Почему нет? Мы - жалкий образ Всевышнего, но в нас тлеет искра Его разума. Я долго размышлял, Лоренцо, над смыслом слова "конец". Finis, finis coronat opus, это венчающий дело конец и, одновременно, это предел, граница, рубеж, край... "Quern ad finem? До каких пор, доколе?" - вопрошаем мы. "Sine ulla fine", слышится откуда-то. "Без конца, беспрестанно"... Finis - есть заключение и окончание, это цель, назначение и намерение. Это и вершина, верх, высшая степень - finis honorum est consulatus, это и finis bonorum, высшее благо, и последнее - finis supremus, исход и кончина. Понимаешь?
– Пока весьма смутно.
– Я тоже не сразу понял. Суть - в диалектике Зенона Элейского, научившего нас анализу противоречий и синтезу единств. Наша жизнь - преодоление пределов, постижение заключений, осознание целей, достижение высших степеней, покорение вершин и... finis supremus...Я долго ломал голову. Почему в финале, в итоге... в конце - смерть? Нет, должна быть "Sine ulla fine - бесконечность..." Finis supremus... Supremus - это высочайший, крайний, последний, смертный, погребальный, чрезвычайный и жесточайший. И тут меня осенило! Проступило откровение. Значит, ты можешь выбирать конец, его supremus. Между высочайшим и жесточайшим есть градации, и одновременно в этом выборе - пропуск в "Sine ulla fine", в бесконечность, которая недостижима без finis supremus, и вместе с тем выбор определения смерти - это выбор качества твоей личной бесконечности, дурной или благой. Нужно кончиться, чтобы стать бесконечным...
Прокурор вздохнул.
– Ты не забыл, что я завтра женюсь, философ?
– Помню.
Сразу после казни, не желая оставаться на празднество, Альбино нарочно затерялся в толпе и долго сидел на скамье в маленькой церкви, куда забрёл, стараясь укрыться от городского шума. Со времени его приезда в город прошло полтора месяца, и вот - случилось то, на что он не мог даже надеяться. Возмездие, жестокое и страшное, постигло всех его недругов, а он... он даже ни разу не вынул кинжала из ножен. "Господь - отмщение и воздаяние...", то и дело повторял он.
Ему больше нечего было делать в Сиене, и Альбино задумался о возвращении в монастырь. При одной мысли об этом - улыбнулся. Снова увидеть Гауденция, братьев, часами сидеть в скриптории за книгами, вечерами - молиться и смотреть на полную луну. У братьев сейчас в разгаре сенокос, подумал он, и ему показалось, что в воздухе подлинно повеяло запахом свежескошенной травы, сладковатым-приторным и душно-пряным.
Вечером того же дня он попрощался и получил расчет у мессира Арминелли, выразившего искреннее сожаление по поводу его решения уехать из города, он распростился и с Камилло Тонди, душевно поблагодарив его за оказанное ему архивариусом сердечное внимание во время его пребывания в Сиене.
Все, что ему оставалось, - собрать вещи и распроститься с монной Анной и Франческо Фантони. Вещей у него было совсем немного, он собирал их в котомку, слушая, как на балконе перебирает струны Сверчок.
Боже, сдержи твой гнев. Милость яви, Творец,
Жертвой своей одолев черствость людских сердец...
Ты - моих дум оплот, и к одному Тебе
Сердце моё прильнет в горькой своей мольбе