Воздушная тревога
Шрифт:
Глава III
Отрезанный от всего мира
Майор Коминс, начальник охраны аэродрома, выделил отделение солдат, чтобы не подпускать людей ближе чем на сто ярдов к горящим обломкам. Потушить огонь попыток не предпринималось, поскольку начальство опасалось, как бы в самолете не оказались невзорвавшиеся бомбы. Остальные перешли к краю шоссе, которое кольцом опоясывало летное поле. Мне казалось, ребята, будто привороженные пламенем, никак не могли поверить, что это их рук дело, впрочем, так же, как и я сам. Прежде чем уезжать, командир авиакрыла Уинтон и майор
Но, хотя я и стоял вместе с остальными, глядя, как догорают эти изуродованные куски стали, я едва ли осознавал то, что видел. А когда к шоссе привели второго немца, чтобы дождаться машины, я только и заметил, что он совсем еще желторотый, что лицо у него в крови от большого пореза на лбу и что он плачет; страшные рыдания, с которыми он не мог совладать, сотрясали его хлипкое тело. Я не мог, как другие, столпившиеся вокруг него, смотреть на его мальчишеское горе. Голова моя была занята совсем другими проблемами.
— Штурман, наверное, не успел выскочить из самолета, — услышал я голос Треворса, когда машина ВВС увезла этого мальчишку. — Спускались только двое — это все видели.
— А может быть, у него не раскрылся парашют, — предположил сержант из охраны.
— Может быть, — согласился Треворе. — В таком случае, утром найдут его тело. Бедолага!
— Бедолага?! Что ты хочешь этим сказать? Видел бы ты то, что я видел во Франции, не говорил бы «бедолага»!
Конца разговора я не расслышал. Я все пытался разобраться, в самом ли деле пилот, с которым я беседовал, что-то знает о каком-то плане или же просто блефует. Сказать это с уверенностью о человеке в его состоянии было трудно. Я пытался поставить себя на его место и посмотреть, что бы почувствовал и что бы сделал пройди я такую же школу, какую прошел он.
Потеря самолета, очевидно, вывела его из равновесия. Пилот, казалось мне, испытывает к машине нечто сродни любви капитана к своему судну. Ему, наверняка, захотелось бы как-то отомстить людям, превратившим ее из крылатого существа, полного красоты и жизни, в жалкие обломки. Я вспомнил круг враждебных пилоту лиц в свете пламени. Он мог нанести им ответный удар только одним способом: запугать их. Я говорил по-немецки, и он был вынужден нанести удар через меня…
И все-таки, что же заставило его заявить мне, что у них есть план захвата британских аэродромов истребительной авиации? Что заставило его сообщить мне о готовящемся нападении на Торби? Неужто просто бравада и ничего больше?
В то, что простой пилот знает о плане захвата наших авиабаз, верилось с трудом. Такой план по понятным причинам содержался бы в строгой тайне и был бы известен лишь самым высоким чинам люфтваффе. Но вполне возможно, что слух о наличии такого плана дошел до офицерских столовых. А может быть, это был всего-навсего тот случай, когда желаемое принимают за действительное. Понятно, чтобы вторжение оказалось успешным, врагу очень хотелось бы парализовать воздушный щит нашей страны. Вероятно поэтому немецкие авиаторы и пришли к заключению, что их верховное командование разработало план, осуществление которого позволит добиться такой цели. А может, сбитый пилот просто решил, что такой план должен быть, и в минуту
И все же… очень этот немец уверен в себе. Да и мог ли он вообще наплести о каком-то плане, не будучи уверенным, что тот существует…? Сказать что-либо определенное было трудно. Его заявление о том, будто в пятницу Торби подвергнется налету пикирующих бомбардировщиков, еще можно было понять. Этот немец мог знать дату, когда по определенной цели будет нанесен удар. И я хорошо понимал, что он воспользовался этой информацией, чтобы придать убедительность неправдоподобному заявлению. Если бы я доложил об этом разговоре — а я знал, что сделать мне это придется, — наше начальство могло отнестись к идее о плане скептически. Если бы его предсказание о налете на Торби оказаkось верным, оно значительно добавило бы веса его первому заявлению.
Были, однако, две вещи, которые меня озадачивали. Во-первых, стал бы он понапрасну растрачивать браваду на простого зенитчика? Ведь он наверняка знал, что вскоре его будет допрашивать офицер разведки. Разве не именно тогда следовало бы выложить свою информацию, если бы он хотел, чтобы она дала максимальный эффект? Во-вторых, почему он замолк, как только увидел Вейла? Я бы мог еще понять, если бы он оборвал себя на полуслове при виде нашего командира. Но Вейл — человек гражданский! Это не лезло ни в какие ворота: выходило, что он знает библиотекаря.
В конце концов я сдался. Разум мой достиг того состояния, когда прийти к тому или иному заключению я был уже просто неспособен.
Я протолкался туда, где Тайни Треворc беседовал с только что прибывшим Огилви. Мне пришлось подождать, пока Огилви не освободился. Треворе повернулся и увидел меня:
— Привет, Хэнсон, — сказал он. — Быстро же вы сбили свой первый самолет. Мне что-то было от вас нужно. Ах, да. Вы ведь беседовали с пилотом по-немецки. Что он вам сказал?
— Собственно, я как раз и шел поговорить с вами об этом, — ответил я и передал ему суть разговора.
— Пожалуй, вам лучше сообщить об этом мистеру Огилви, — посоветовал Треворе. — Может, в этом и нет ничего такого, ведь, как вы говорите, человек был порядком потрясен. Хотя лично мне трудно поверить, чтобы у обыкновенного пилота была подобная информация. — Он глянул на группу офицеров, к которой только что присоединился Огилви. — Поторчите тут немного, а когда Малыш освободится, я подведу вас… Впрочем, лучше перехватим его прямо сейчас.
Я последовал за ним к кромке шоссе, и мы перехватили Огилви, когда он садился в машину офицера охранки.
— Одну минуточку, сэр, — сказал Треворе. — Хэнсон хочет вам кое-что сообщить, и это, на мой взгляд, представляет определенный интерес.
Огилви, уже поставивший ногу на подножку, задержался.
— Ну, что там еще? — спросил он своим резким отрывистым голосом.
Это был человек маленького роста, предрасположенный к полноте; лицо круглое, заурядное, на носу — очки в роговой оправе. Поскольку в нем не было ничего командирского, он окружил себя атмосферой высокомерия и надменности, но уважения к себе этим не снискал.