Вторая книга
Шрифт:
Одна из русских цариц писала своей немецкой матушке, что в удивительной стране, где ей пришлось сидеть на троне, власти обращаются с народом, как победители с побежденными. Я спрашиваю: кто из них своевольцы? У мужика Марея можно учиться не вере, а терпению, которым он отвечает на все издевательства, пока, потеряв терпение, не начинает буйствовать. Буйства он не выдерживает и падает в корчах на землю. Тогда его можно связать.
Если есть разрыв и пропасть, то она проходит не между интеллигенцией и народом, а между народом в целом и правящими кругами. Наверху у нас никогда не слышат
[279]
о том, что говорят внизу, и даже стукачи направлены только для приемки определенных сигналов - не отзывается ли кто непочтительно о начальстве... Верх и низ - две разорванные части того, чему следовало бы быть единым целым. Правители - единственная элита в башне из слоновой кости, и это случилось не в нашем веке, а было у нас всегда. Промежуточное звено опричнина, пополняемая из всех слоев народа.
Почвенничество никогда не давало плодов. Ставка на национальную обособленность всегда подхватывается опричниками и своевольцами: дешевая идейка, которая ведет к отъединению и отрыву - "я"
Почвенничество такая же попытка остановить ход истории, как идеи Льва Толстого. Все, что ведет к разделению, результат своеволия. Оно дает распыление, разрыв, разлом, разбивает целое на несоединимые части. Это окончательно выяснилось в двадцатом веке. Мы были свидетелями разрыва. Что он нам дал, кроме обнищания физического и духовного? Достоевский, великий провидец, высшая точка девятнадцатого века, сам не мог освободиться от бесов, которые толкнули его прочь от
[280]
вселенской идеи к национальному отъединению. Наш опыт показал, что мужик Марей, если он не стал "аппаратчиком", отлично поймет интеллигента, которого выслали в его деревню. Мне случалось пить с ним чай и распивать четвертинку, а разговаривали мы шепотом, чтобы нас не подслушивали стукачи. Мне было легко и с бабами, у которых мужей угнали по той же дороге, что и Мандельштама. Сейчас они рядом лежат в одной яме с одинаковыми бирками на ноге. Никто не отшатнулся от меня, оттого что я еврейка. Антисемитизм спускается сверху и созревает в том котле, который называется "аппаратом". Между мужиками и мной не было ни трещины, ни разрыва. Нас воссоединила общая судьба, если когда-нибудь разрыв был. И мы до смерти боялись начальства, опричников, аппаратчиков, хозяев, стукачей, подхалимов и разной челяди. У моего друга Поли, что живет в Тарусе, никого не забрали, но она с отвращением показала мне бабу по прозвищу Бухонка, еле передвигавшую толстые, распухшие ноги. Бухонка раскулачивала во всю силу и девчонкой выла от радости, когда господ сбрасывали с моста в воду. Дочь Бухонки устроилась продавщицей в магазине - так заплатили матери за былые подвиги. Дочка приносит из лавчонки что ей вздумается, а мать ест из рук дочери и смотрит телевизор, вспоминая дни былой славы. Пенсию ей получать не за что, потому что она была слишком занята общественной деятельностью, чтобы работать. Рассказывать соседям о своих прошлых подвигах она не смеет и притворяется нищей колхозницей, которую забрала в город хорошо устроенная дочь. Дочку все уважают, потому что она может "подкинуть" дефицитный товар. Внуки на Бухонку плюют.
По Чаадаеву, Россия, быть может, существует лишь для того, чтобы дать миру урок. Я думаю, этот урок уже дан Бухонкой и присными. Путь глубоко национальный и своеобычный. Несчастье в том, что люди отворачиваются от уроков истории. Если им захочется, они пойдут по тому же пути. Мужика Марея уже нет, а в деревне одни бабы, а среди них куча Бухонок.
[281]
II. Свобода и своеволие
Я бы не знала, что противопоставить своеволию, если б не случайный разговор с Ахматовой, который для меня все повернул по-новому. Я принесла от Любы Эренбург томик Элюара. Люба надеялась, что Ахматова соблазнится и что-нибудь переведет. Эренбурги дружили с Элюаром, а вдова плакалась, что у нас его не переводят. Где же его переводить, как не у нас! Ахматова полистала, посмотрела и с досадой отложила в сторону. "Это уже не свобода, - сказала она, - а своеволие..." Для меня такое противопоставление было новым, и я не знала, что им часто пользовались в десятых годах. В частности, я потом нашла его и у Сергея Булгакова, и у Бердяева. Мы были отрезаны не только от всего мира, но и от своего прошлого - от книг, от мыслей, от всего... Каждый из нас, когда полегчало, стал первооткрывателем и с удивлением добрался до самых простых вещей, известных всем на свете. И сейчас один за другим люди открывают у нас азбуку христианства, которую в свое время спрятали и за полвека успели забыть.
Не сразу, но постепенно я поняла, что у человека есть выбор между путем свободы и путем своеволия. Язык понятий беден, и мы употребляем слово "свобода" в двух значениях - в полновесном смысле и в сочетании "свобода выбора". Есть явное различие между этими двумя понятиями. Говоря о "свободе выбора", мы имеем в виду волевой акт. Человек действительно хозяин своей судьбы, как и народы и все человечество в целом: он имеет свободу выбора. Иное дело понятие "свобода". Это ценностное понятие. Человек идет путем свободы или, лучше сказать, обретает свободу, если ему удается избавиться от темных побуждений своего "я" и времени, в котором он живет. Одержав победу, человек получает свободу от себя и от эпохи, как гражданин Англии "свободу от города", freedom of town, и перестает платить налоги. Это ни в коем случае не освобождение от греха, хотя подобное чувство, наверное, знакомо тем, кто всей душой участвует в Евхаристии, когда "все причащаются, играют и поют". Свобода духа для религиозного сознания есть ликование и благодать. Этим отличается и благодатное
[282]
страдание от нашего, темного и страшного, но все же на каких-то ступенях
Люди, обретшие свободу, не очищаются, как я уже сказала, от греха. Человек всегда грехо-вен и участвует в общем грехе наравне со всеми. Но труд художника - дар свободы. Он прино-сит просветление, хотя и не избавляет от греха, и счастлив тот, кто сохранил сознание грехов-ности. (Быть может, это сознание и способствует той свободе, без которой нет полноценного труда - в науке и в искусстве, во всяком случае.) Художник человек или чуточку больше человек, чем другие люди, и в грехах своих человечен. Есть большие грехи, чем обычные и свойственные всем людям, и они-то губительно влияют на дар художника и сводят его дар на нет. Для художника опасны гордыня, самоутверждение, соблазнение людей на ложный путь, соучастие в преступлениях века, которые как дурман и от которых так трудно освободиться. Не только художник, но все мы подвластны этим искушениям, и я мучительно знаю, где я пресс-тупала и преступаю запретный порог... Путь свободы труден, особенно в такие эпохи, как наша, но если бы люди всегда избирали путь своеволия, человечество давно перестало бы существо-вать. Оно существует, значит, созидательное начало было сильнее разрушительного. Сказать, как будет дальше, я не берусь. Страшно думать, но человечество, кажется, уже подошло к рубежу, когда ему придется выбирать между человекобожием, то есть путем Кириллова, который ведет к самоубийству, или путем свободы и возвращения к "светочу, завещанному нам от предков".
Действительно ли есть только два начала - созидательное и разрушительное? Может, есть и третье - пассивное или охранительное, нейтральное к добру и злу, всегда враждебное всему новому, будь то крест, который всегда сохраняет новизну, или поэтический голос... Охранители равнодушно охраняют привычное, куда бы оно ни вело - к жизни или к гибели. В любом движении
[283]
действует инерция. Охранители живут по инерции, и в странах, переживающих тяжкие кризисы, они особенно заметны. Грубый пример блаженные старички, просидевшие полжизни в лагерях и продолжающие говорить старыми словами и орудовать прежними понятиями, которые им же искалечили жизнь. Они прибавили к своему словарю одно лишь словечко - "ошибка", но свято убеждены, что "ошибка" была допущена только по отношению к ним и им подобным. Каинов грех в расчет не принимается, поскольку они сами - в минуту подъема и высшей активности - отстаивали свое право на уничтожение всех, кто является помехой в высоких замыслах, которые они поставили себе. Ведь они хором - все они только хористы, увлеченные опытным хормейстером, обещали осчастливить человечество, а ради этого имеет смысл отказаться от древних заветов - для них это не заветы, а предрассудки прошлого, - а кстати убрать носителей этих заветов. Они не знали, что преступление не может быть остановлено, а когда дошла очередь до них, заплакали: ошибка!.. Но это не ошибка и даже не миллионы ошибок, а естественный ход вещей, цепная реакция, которую остановить нельзя, если не добраться до первопричины. Этого, к несчастью, никто не собирается делать, потому что охранители представляют собой огромную тупую силу, не различающую свободу от своеволия.
Что же такое свобода и своеволие? Свобода основана на нравственном законе, своеволие - результат игры страстей. Свобода говорит: "Так надо, значит, я могу". Своеволие говорит: "Я хочу, значит, я могу". (Понукая исполнителей, своеволец обычно использует первую формулу, чтобы добиться выполнения своих желаний.) Частный вариант своеволие маскируется под научное знание. Оно говорит: "Я точно знаю, что нужно, значит, я могу и заставлю всех делать то, что считаю нужным". Наука в этом не виновата, даже если просчиталась в своих выводах. Не Ницше создал сверхчеловека. Он только довел до воплощения идею своего времени. Он дал воплощение тем течениям европейской мысли, которые неправильно поняли, что такое личность, стали на путь индивидуализма и прямым путем пришли к человекобо
[284]
жию. В наш век кроме науки существует еще наукообразие. Быть может, почти вся философия пошла по этому пути, а вместе с ней и дилетанты философии. Наукообразие прорывается повсюду, с особой настойчивостью в те области, которые касаются человеческого общества. Девятнадцатый век фетишизировал науку, и наукообразные теории легко доходят до человечес-ких сердец. Наукообразие - своевольная болезнь науки.
Свобода ищет смысла, своеволие ставит цели. Свобода - торжество личности, своеволие - порождение индивидуализма. Обожествление народа, национализм, - особый случай индиви-дуалистического культа, своего рода индивидуализм. Леонтьев, рассказывающий соблазнитель-ные байки про народы, которые, подобно деревьям, имеют особые корни и дают неповторимые листья, принадлежит к ясно выраженным своевольцам. Он ратует за разделение, забывая заветы христианства и то, что род человеческий един и неразделим. Говоря об единстве и нераздели-мости, я вовсе не думаю, что во всем мире должна быть единая и стандартная культура, являющаяся смешением всех культур. Дом, в котором живет человек, вырос из земли и слился с пейзажем. Он сделан из дерева или из глины, которые породила эта, а не другая земля. Даже сменившись современной архитектурой, дом сохранит свою связь с ландшафтом, тоже значи-тельно измененным людьми, которые в нем жили. Дом - начало культуры, первая веха, и дело, в сущности, не в нем, и он взят только как пример характера отдельности. Не больше.
Нет и не было человека вне религиозного сознания, то есть отношения к миру, и культура племени, народа, орды вырастает из этого сознания. Религия соединяет людей, и культура возникает от этого объединения людей. Она не бывает совершенно изолированной и отдельной - абсолютно вне связи с человечеством. Каждая культура входит в группу других культур, выросших на той же религиозной мысли. То, что Бергсон называет "закрытым обществом", всегда объединяется основополагающей и строящей мыслью с другими "закрытыми обществами" и в конце концов вырывается в "открытое общество". Культура, сознающая себя частью более широ